Беседы о кинорежиссуре - Михаил Ильич Ромм
Я говорил ему слова, которые, кроме нас, вряд ли кто-нибудь понимал: «Поставьте наш план в том направлении», – и я был уверен, что он сделает то, что нужно.
Что значит – «наш план»? Довольно крупный, очень плотный, с широкоугольной оптикой, без всякого запаса, чтобы все было очень рельефно и с большой глубиной сзади. Он знал это. Бывало так, что я говорю второму режиссеру: «Поставьте такой-то план». Он ставит. Я говорю: «Нужно ближе и выше». Он говорит: «Михаил Ильич, так лучше». Я говорю: «Подождите, придет Волчек, он скажет». Волчек приходит и повторяет мое указание. Это результат пятнадцатилетней совместной работы и выработанного единого взгляда.
Если вы знаете, что вам от кадра нужно, стоит лучше потратить время в начале картины, чтобы оператор понял вас, и затем работать в четыре руки…
Беседа тринадцатая
Я иду в неизвестное
В 1956 году, после очередной картины, я заметил, что начинаю повторяться. Я поймал себя на том, что дал актерам мизансцену, которую уже применил однажды. Это, казалось бы, маленькое обстоятельство смутило меня, ведь каждый кадр фильма должен быть неповторим. Ибо этот кусочек – открытие мира. Любая картина – это своего рода исповедь режиссера и выражение его точки зрения на события мира. Если он повторится хоть в чем-нибудь – значит, он превратился в ремесленника. А это, как мне кажется, в искусстве нетерпимо.
Я стал рассматривать свое прошлое, рассматривать его пристально и придирчиво. Есть такая басня про сороконожку. Она бегала до тех пор, пока ее не спросили, какую ногу она ставит после двадцать восьмой. Сороконожка задумалась, и больше она уже не смогла бегать. Она только думала, какую же ногу она ставит после двадцать восьмой.
Вот примерно в таком состоянии я пребывал почти шесть лет. Пока однажды не дал себе клятву. Я даже записал ее тут же на бумаге на письменном столе. В чем состоит эта клятва, пока говорить рано, я не знаю, выполню ли я ее до конца.
Но, во всяком случае, я решил жить в кинематографе заново, что в шестьдесят лет не так-то легко.
Сейчас, когда я об этом думаю, это кажется забавным. Но тогда мне было невесело.
Это был долгий и мучительный период, когда я старался содрать с себя наросшую шкуру профессиональных навыков и отбросить груз привычных представлений о кинематографе, накопившийся за много лет. Насколько мне это удалось, не мне судить.
Но, во всяком случае, я пришел к картине «Девять дней одного года», которую считаю для себя новой. Эта картина, так же как «Обыкновенный фашизм», была горячо принята советскими зрителями, особенно молодежью. Я горжусь этим, так как делал эту картину именно для нее.
Кино – искусство жестокое. Оно обладает способностью очень быстро зачеркивать прошлое. Ничто не стареет так быстро, как фильм. Многие картины тридцатилетней давности кажутся непонятными или смешными.
Каждой своей новой картиной режиссер держит экзамен. И чем старше он становится, тем труднее ему выдерживать эти экзамены. В последние годы ряд режиссеров блеснули на очередном экзамене. Молодое поколение режиссуры продолжало теснить нас, грешных. Процесс неизбежный: пока организм живет, что-то в нем постепенно умирает и заменяется молодым, новым. Это общеизвестно, и тем не менее всегда немножко горько.
Для меня 1961 год был особенно трудным, потому что я работал после долгого перерыва. Календарно я сделал последнюю картину шесть лет назад, но сценарий был написан шестнадцать лет назад, так что я не могу считать «Убийство на улице Данте» работой пятидесятых годов. Я был недоволен этой картиной. Может быть, недовольство и привело к такому долгому простою, первому в моей жизни.
Шесть лет перерыва, по-видимому, были необходимы. Хотелось понять, имею ли я право работать дальше или не стоит занимать место на экране, потому что превращаться в ремесленника не следует даже в 60 лет. Нужно было начинать что-то заново.
Сейчас надо говорить честно, и прежде всего надо быть честным с собой. Важно понять, что в тебе есть свое, собственное, а что – чужое, ненужное. Мне хотелось приступить к новой картине, не раньше чем я соскребу шкуру наросших навыков. С годами человек делается умнее, но в отборе того, что он видит, что он слышит, начинает диктовать профессия, навык. Это плохо.
Работая над предыдущей картиной, я не раз с горечью замечал, что повторяю уже ранее испытанные мизансцены, что снимаю уже поставленные когда-то кадры более ранних моих картин. Мне кажется, что это самый жестокий приговор для режиссера.
Нет двух явлений жизни, которые могут быть увидены одинаково, тем более через несколько лет, когда сама диалектика времени, развитие жизни диктуют новое отношение, новые оценки. Для каждого поступка, слова есть одно неповторимое, окончательное выражение. И это неповторимое выражение нужно находить с болью, с трудом, вытаскивая сердцевину явления. Только тогда ты – режиссер, только тогда ты сможешь построить кадр, выражающий сущность сцены. Любое повторение – это ремесло.
Меняется время, меняется ритм жизни; сегодняшний день рождает новые мысли; меняется вкус, иными становятся понятия дурного и хорошего. Я заметил, например, что актеры, которые некогда казались мне хорошими, стали вызывать у меня сомнение. Появилось что-то новое в актерской манере, что трудно еще назвать.
Современность властно овладевает людьми, заставляет приобщаться к новому.
1961 год стал для меня годом поисков этого нового в режиссуре. Начиная от сложения сюжета, кончая системой оформления кадра, – все, к чему я привык и что было для меня уже легко, потребовало смены. Трудно вылезти из собственной шкуры. На съемочную площадку приходят актеры, нужно решить с оператором систему света, дробление на кадры. Въевшиеся навыки предлагают удобные и эффектные решения. В конце концов, сколько их – вариантов режиссерских мизансцен? Как будто не так уж много. За тридцать лет работы в кино все, казалось бы, стало известно. Кругом тебя стоят люди, которые верят тебе, ждут от тебя мгновенного решения; они тоже привыкли к кинематографическому образу мышления, и мучительные раздумья над самой, на первый взгляд, простой задачей кажутся им странными.
Начиная со сценария я испытал эту трудность омоложения почерка. Прежде всего мне хотелось избежать обычных драматургических канонов. Это оказалось не только трудно, но подчас почти невозможно.
Сила привычки иногда непреодолима. Рука сама пишет.
Получается эффектно,