Чудо на Гудзоне - Заслоу Джефри
Спеша туда, она надеялась и всем сердцем желала ошибиться. Она ворвалась в комнату с криком: «О нет! о нет!» Но было слишком поздно.
Мой папа застрелился из пистолета.
Ему было семьдесят шесть лет, и он ничем не проявил своих намерений. Он не оставил записки.
Каким кошмаром было для мамы обнаружить его тело! Это она позвонила в 911. Это ей пришлось стирать покрывало, очищать пятно на ковре, звонить мастеру, чтобы тот вставил новое стекло, которое пробила пуля.
Я не могу даже представить себе, какую боль испытывал мой отец и почему он принял такое решение. Полагаю, как и многие люди, страдающие депрессией, он замкнулся. Его взгляд на мир был искажен, и, вероятно, поле зрения резко сузилось, позволяя ему видеть только его собственные проблемы, не давая широкого обзора. Думаю, мой отец просто испытывал настолько сильную психологическую боль, что не смог ее вынести.
Возможно, он верил, что защищает мою мать от необходимости ухаживать за стареющим мужчиной, которому, вероятно, потребовался бы долгий уход. Может быть, он думал, что поступает благородно, избавляя ее от этой ответственности. Он ведь был гордым человеком. Ему трудно было представить себя не самодостаточным.
Когда он совершил самоубийство, мне было сорок три года. Естественно, я ощущал смятение, гнев и недовольство собой. Я думал о том, что мне следовало уделять ему больше внимания. На интеллектуальном уровне мама, сестра и я понимали, что это не так. Как бывает со многими самоубийцами, думаю, никто из нас, любивших его, не смог бы удержать его от того, что он сделал.
Мать решила не устраивать панихиду по отцу. Вероятно, она беспокоилась о том, что подумают друзья и соседи, и стыдилась его поступка. Я пытался мягко отговорить ее от этого решения, но признавал, что решение остается за ней. И поэтому мы с Лорри, моя сестра с мужем, наша мама и молодой священник собрались после смерти отца, чтобы развеять его прах на нашей земле у озера Тексома.
Был холодный, мрачный, серый день. Моя сестра сказала пару слов. Короткую речь произнес священник, который приехал из объединенной методистской церкви Уэйплз Мемориал в Денисоне. Когда настала очередь мамы, ее слова были просты: «У меня была возможность сказать ему все, что нужно было сказать, когда он был жив. Не осталось ничего недосказанного». Внешне мама казалась спокойной, сильной и стойкой.
Никто из нас не стал говорить долго. Полагаю, все мы просто были в шоке и гневе из-за того, что наш отец сделал такой выбор. Меня особенно расстраивало то, что он предпочел исключить себя из жизни моих дочерей. Я не мог поверить, что он это сделал.
После рейса 1549 люди писали мне, что они буквально чувствуют, насколько я ценю жизнь. Честно говоря, думаю, одна из причин того, что я придаю жизни такую высокую ценность, заключается в том, что мой отец свел счеты со своей.
Я не думал о самоубийстве отца, когда находился в кабине рейса 1549. Его вообще не было в моих мыслях. Но его смерть действительно повлияла на то, как я живу и смотрю на мир. Я вкладываю больше заботы в свои профессиональные обязанности. Я готов усердно работать, чтобы защищать человеческие жизни, быть «добрым самаритянином», а не посторонним, отчасти и потому, что я не смог спасти своего отца.
После смерти отца мама смогла свыкнуться со своей скорбью и чувством вины, и она создала себя заново. Я очень гордился ею. Она стала путешествовать, а через пару лет даже познакомилась с хорошим человеком и начала серьезно встречаться ним. Она просто расцвела.
Думаю, мама продолжала бы жить богатой и насыщенной жизнью, если бы в декабре 1998 года ей не поставили диагноз – рак прямой кишки.
В тот день, когда мне сообщили об этом, я заканчивал полетный план на MD-80 в Питтсбурге – и сразу же пересел на рейс до Далласа. Мама знала, что смертельно больна, и прямо сказала об этом. Это стало потрясением для нас. Ей был всего семьдесят один год, и ни разу за всю свою жизнь она серьезно не болела. Она была родом из семьи долгожителей. Ее отец дожил до девяноста четырех лет, а мать – до ста одного года.
Но мы приняли уготованное ей судьбой, и в последние недели жизни мамы я много разговаривал с ней о нашей жизни, о ее мечтах в отношении Кейт и Келли. Она говорила, что почти ни о чем не сожалеет. С ней, в отличие от отца, я смог попрощаться. Мама после постановки диагноза прожила всего месяц. Так, уже во второй раз за несколько лет, мы понесли душераздирающую утрату. На этот раз я ощущал все те же чувства, что и после смерти отца – за исключением гнева.
Все это не прошло для меня бесследно.
В те три года, что разделяли гибель отца и смерть мамы, она переносила суровые испытания. Но бывшая школьная учительница научила себя получать от жизни максимум и быть настолько счастливой, насколько это возможно. Я стал еще больше восхищаться ею за то, как она не поставила на себе крест, став вдовой.
Я не думал о ней в кабине рейса 1549, но ее воля к жизни всегда служила мне источником вдохновения.
Лорри и я сожалеем о том, что мои родители не дожили до того времени, когда могли бы своими глазами увидеть, какие события явились результатом рейса 1549. Эта катастрофа напугала бы мою мать и дала ей повод для сильных эмоций. И, конечно, в итоге она была бы вне себя от радости. Она бы плакала от счастья. А отец мог бы мной гордиться.
Когда я только начинал летать, мама всегда просила меня помнить о безопасности. «Летай пониже и потише», – говорила она. Я закатывал глаза. Эта сценка напоминала эпизод из комедийного сериала.
Я сказал ей, что летать «пониже и потише» не так безопасно, как летать высоко и с разумной скоростью. Она это понимала, но слова «летай пониже и потише» стали для нее способом призвать меня быть осторожнее. Это было ее всегдашнее маленькое напутствие.
15 января мы определенно летели над Гудзоном достаточно низко. Из-за отсутствия тяги двигателей мы еще и замедлялись. Могу представить себе, что мама отпустила бы комментарий примерно в таком духе: «Оказывается, ты умеешь летать и пониже, и потише, не так ли?»
Думаю, отец подвел бы итоги рейса 1549, сказав мне нечто вроде: «Похоже, ты хорошо усвоил свои уроки. Ты стал мастером в деле, которое любишь, и это себя окупило. Ты сделал доброе дело».
Не уверен, что ему пришлись бы по нраву все эти восхваления, которыми осыпали меня. Люди его поколения не раз оказывались в сложных ситуациях и не ударяли лицом в грязь. Его современники победили во Второй мировой войне и по большей части делали это скромно, не устраивая из этого культа собственной личности. Думаю, папа гордился бы моими достижениями, но четко расставил бы акценты в происшествии: я хорошо сделал свою работу. Как и многие до меня.
Мы с отцом любили друг друга и были близки – на свой собственный, немного неловкий лад. Но мы не были близки в той мере, как мне того бы хотелось. Дело было в темпераменте – его и моем. Мы оба были молчаливыми стоиками. Не слишком делились личными чувствами. Многое держали в себе.
В нашем доме не было никаких воплей и криков: мы были для этого слишком вежливы и сдержанны. Это обеспечило нам с сестрой спокойное детство, но у этого покоя была и оборотная сторона. Хотя мы наслаждались обществом друг друга, эмоции каждый в основном держал при себе. Мы нечасто говорили о личном. Когда я стал старше, какая-то часть меня восхищенно завидовала большим этническим семьям, где люди постоянно ссорятся, и это для них едва ли не способ демонстрировать любовь. Я рос не в такой семье, где все вечно возмущаются и делают громкие драматические заявления. Не поймите меня превратно. Это было замечательно – жить в таком мирном доме. Но временами он казался чуточку слишком бесстрастным.
Думаю, стремление к уравновешенной семейной жизни у меня в крови. Я старался расширять свои границы и выходить за рамки стереотипов в общении с дочерями, быть более открытым эмоционально. И по-прежнему над этим работаю.