Дмитрий Щербинин - Последняя поэма
Вот он резко отшатнулся к стене, и тут же, столь же резко, бросился к двери — никто еще не успел опомниться, а он уже ухватился за ручку, дернул ее, распахнул, и замер на фоне пламенеющей уж в полную силу зари.
Теперь он уже не кричал, говорил тихо-тихо, но вот голос его по прежнему исступленным был:
— Понимаете ли — все эти дни, как бы в самообмане я провел! Думал, что покой здесь найду, но вот стоило только мельчайшему напоминанию о прошлом, и… словно головню пылающую, словно хлыст огненный в лес то иссохший бросили… И все-то горит… Все-то так и пылает теперь во мне!.. Да как же… Ох, как же я могу здесь оставаться. Ведь они то во мраке, в страдании сейчас! Землица родная, милая; вы, хоббиты мои милые — простите вы меня, но разве ж можно отречься от того, что любишь?!.. Я их люблю! Не мыслю я, как без них то можно….
И долго-долго еще рыдал и молил, и землю целовал, и на коленях ползал. К нему подбежал Хэм, и сам страдающий, едва на ногах держащийся, начал умолять его вернуться, вот и хозяева несколько, все-таки, пришли в себя, бросились к нему, тоже стали уговаривать вернуться. Хозяюшка даже гладила его теперь по голове, и приговаривала:
— Вернись. Успокойся пожалуйста. Расскажи, кто они, эти близкие тебе. Расскажи только, и многие-многие хоббиты будут рады тебе помочь. Ты потерял любимых — так мы поможем, мы все как братья и сестры. Только расскажи…
Конечно, она хотела только хорошего Фалко, и говорила это очень искренне, действительно надеясь, что он успокоиться, примет их помощь, и, конечно же, не могли и предположить, что принесет лишь большую боль — она видела кнр ужас, ее саму дрожь от этого ужаса пробивала, но все то, что чувствовал он на самом деле, она, конечно же, не могла предположить…
Вдруг, за спиною Фалко засвистел, а потом загудел, и все возрастал — стремительно мощью набирался ветер. Не успел еще никто опомнится, а там уж гудела целая буря. Хотя на небе не было ни тучи, ни облако — это было удивительное небо. Охватившая тот простор заря переливалась исполинскими, живыми языками — словно северное сияние; там виделись склоны невообразимой по размерам горы, и по склонам этим стремительно двигались, клокотали полчища пламени. И еще казалось, что все это часть исполинского, провисающего над Среднеземьем, болью наполненного ока. Еще, время от времени, некоторые части этой удивительной зари проступали более яркими цветами, словно бы накалялись. А ветрило то все нарастало! О, что это было за ветрило! Оно и гудело, оно и надрывалось, и орало! Никогда еще со времен восстановления не налетала на Холмищи такая могучая буря, тем более в мирный, рассветный час. Все эти пышные, выделяющиеся на склонах холмов сады, теперь так и трепыхались из стороны в стороны, выгибались, вытягивались кронами, и в этом зловещем, бордовом свете, казалось, все были объяты пламенем. Но как же ревели кроны! Ведь молодые дерева наполняли и склон за спиной Фалко — с каким же надрывом голосили они!..
И тогда Фалко закричал что-то совсем не слышное за страшным грохотом, и оттолкнул и Хэма и хозяйку, которые пытались удержать его за плечи. Он метнулся в проем, и вот уж ухватился за ствол ближайшей яблони, так как невозможно было под этакими могучими ударами удержаться на ногах. И очередной порыв подхватил его, поднял ногами в воздух, так что подобен он был еще одной вопящей ветви. Тогда, все еще надеясь его удержать, хозяева норы бросились было за ним, но тут ветер, бивший до этого против входа боком, ударил прямо навстречу им, так что они сами не удержались на ногах. Отлетели вглубь, а незримый ветровой язык прошелся по жилищу, побросал, побил посуду; перевернул стулья и стол, начала валиться и колыбель, но хоббитка уже была рядом с нею — перехватила, удержала. Хуже обстояли дела с камином — никто не успел удержать струи пламени, которые вырвал из него ветер, и метнул к дальней стене, которую украшало весьма искусно вышитые самой хозяйкой полотна. Тут уж пламень резво взялся за работу — тут же взвился к потолку — хоббит схватил стоявшее в углу ведро с водою, бросился к нему…
Ничего этого не видел Хэм, ни, тем более, Фалко. Ведь Хэм вырвался таки за своим братом, за своей второй половинкой, и дверь за его спиною захлопнулась. И вот теперь они, окруженные этим страшным, неведомо откуда пришедшим ветром, крепко перехватив друг друга за руки, пробирались вперед. Им приходилось склоняться до самой земли, вцепляться в нее, подтягиваться; цепляться за стволы, за корни, иначе этот мечущийся из стороны в сторону ураган, давно бы уже подхватил их легкие, исхудалые тела, давно бы уже унес их… Иногда и хотелось, чтобы подхватил, чтобы унес к склонам той пламенеющей горы, которая выделялась на небе. Несколько раз они почти улетали, но их сдерживали древесные кроны — они врезались в ветви, ломали их, но сами падали обратно, к земле.
Неожиданно сад остался позади, и перед ними открылась пролегающая между холмов дорога. Тут же могучий удар ветра ударил их, и так как уже не за что было удержаться, то они и полетели, стремительно переворачиваясь в темном от сорванных листьев и обломанных ветвей воздухе. Они стремительно летели, но не вверх, в небо, а все дальше, между холмов, на восток, к Ясному бору, навстречу заре. Вот поднялись, стремительно надвинулись на них деревья, которые тоже ревели, и изгибались, а более слабые и не выдерживали, переламывались. От силы этого столкновения хоббиты непременно должны были бы разбиться — через несколько мгновений это должно было произойти, но даже и в этом состоянии Фалко еще нашел в себе силы приблизиться к Хэму, и, что было сил закричал ему на ухо:
— Береза то стоит! По прежнему сияет! Нет у рока сил, чтобы свет погубить! Всегда жизнь будет! Всегда!
И, действительно, среди всего этого стремительного, ревущего движенья очень выделялась береза — та самая необычайно раскидистая, широколиственная береза, на которой когда-то сочинял Фалко стихи. И хотя ее густые, длинные, нежно-зеленые пряди под прямым углом вытягивались, хоть и ствол ее слегка выгнулся, все-таки ни одна ветвь на ней не ломалась. Ни один листик не улетал, и нежное далекое сияние аурой окружало ее, и стояла она, спокойная, задумчивая, в окружении клокочущей вокруг бури. И Хэм, только взглянул на нее — успокоился, и смерть больше не страшила…
Они должны были бы разбиться о стволы Ясного бора, но тут некая незримая сила подхватила их, метнула вниз — их охватила темень непроглядная, нескончаемая, холодная…
* * *Да — друзья хоббиты достигли Холмищ, принесли с собой бурю, разрушение, ну а Аргония, Келебримбер и Маэглин остались в Казад-думе. Остались не по собственной воли, но по отсутствии таковой — так как все они из-за страшных бурь, которые сотрясали их души пребывали в состоянии бессознательном. Кто-то, может, удивится — как же до такого могла дойти Аргония — ведь она то всегда была сильной, и в свои сорок лет выглядела как двадцатилетняя, прекрасная воительница. Но за дни разлуки с Альфонсо, она постарела лет на двадцать, она осунулась, побледнела, на нее даже смотреть было страшно, так как, казалось, что к ней прицепилась некая исполинская пиявка, и высасывает из нее жизненные соки. Пока они шли к Казад-Думу, она совсем ничего не ела, не разговаривала, и только время от времени бросала по сторонам безумный, пылающий взгляд. А вокруг то все ветер зимний выл, полчища снежинок нес, слышались завывания волчьей стаи — а она еще больше бледнела, вдруг хваталась за голову, да как броситься в одну сторону, в снежную стену ворвется, да тут же и вылетит из нее, в другую сторону метнется, в иной снежной стене окажется, но и из нее вылетит, и все воет как волчица обезумевшая: «Альфонсо!!! А-а-л-л-ь-ф-о-н-с-о!!!!» — с такой то силой, с таким то исступленьем надрывается, что кашель ее тело начинает сводить, и падать она начинает, но тут вновь имя милого завопит, вновь в бурю бросится. Кто-нибудь из гномов кончено попытается ее остановить — да какой там! Разве же может остановить что-нибудь любящее девичье сердце?! Она все мечется, загнанная, израненная, ни от кого помощи не принимает, да и не понимает, какая-такая может быть помощь, когда ее то любимого нет поблизости! Нет, и все тут…
Никто не видел, что творилось в душе ее, но она не видела Западных ворот Казад-Дума, так как пронесли ее в них уже в бессознательном состоянии, высушенную словно мумию; холодную, словно выгоревший, охладевший уголь. Но, все-таки, она была жива, и очнулась как раз в то время, когда буря подхватила Фалко и Хэма, и понесла между холмов. И, хотя в той зале, где она очнулась, не было ветра, все же он ее подхватил — никому не зримый, могучий поток ударил ее откуда-то из глубин груди. Она увидела пред собою призрак Альфонсо, протянула к нему руки, и вот уже вскочила — поняла, что — это, все-таки, призрак; громко, болезненно вскрика, и тут же увидела в дальней части этой залы какое-то движение. Все окружающее — все эти прекрасные формы не имели для нее никакого значения, и только милый ее — только он значил все, и во всем она искала только путь, чтобы найти его, или… видела его самого. Слабое еще тело плохо ее слушалось, больно было даже двигаться, но она, все-таки двигалась — вот она упала на пол, с трудом смогла подняться, и тут обнаружила, что рядом с нею стоит гном, говорит что-то, кажется предлагает вернуться отдыхать, дружелюбно улыбается — она только раздраженно отмахнулась от этой помехи на пути к любимому, и, покачиваясь, вновь направилась туда, где при пробуждении своем, приметила какое-то движенье; а теперь она была уверена, что — это Альфонсо там был. Да кто же, право, это мог быть, кроме Альфонсо?