Дмитрий Щербинин - Последняя поэма
— Ты любишь ЕЕ?
— О, да. — тихим, но страстным голосом прозвучал ответ. — Все эти годы любил, потому что ЕЕ невозможно не любить… Не надо — не надо меня так терзать!.. Я ведь пытался найти забвенье, а теперь, этим вопросом… — он не договорил, задышал тяжело.
Альфонсо темной глыбой повалился рядом с ним на колени, и опустил свой морщинистый лик — тени так на нем лежали, что Робин тоже не мог его узнать.
— Хорошо, хорошо, что ты ЕЕ любишь… — шептал, глотая слезы, Альфонсо. — …Ты сможешь ли меня простить?!.. Нет — не говори, не говори — я не достоин твоего прощенья, и не хочу отнимать времени. Беги же скорее к Ней, пусть ЕЕ теплый свет согреет тебя. Ах, люби ЕЕ так, как Она достойна — всю душу Ей отдавай, пылай пред Нею. Да что я, впрочем, говорю?.. Я же чувствую, что ты именно так ЕЕ и любишь… Беги же скорее, а потом вместе уйдите от этого леса, идите далеко-далеко прочь, чтобы, ежели вновь найдет на меня безумие, и откажусь я от своей клятвы, чтобы не смог вас найти, чтобы умер в отчаянье. Да что же ты все лежишь, что дрожишь ты?! Я отдаю тебе жизнь, счастье — все, все я тебе отдаю; и прости, прости меня, что как вор отнял это у тебя… Ах, да не надо прощенья! Не достоин я!.. Ну, беги же!.. Скорее! Я тут теперь лежать буду…
И он подхватил Робина за руку, сам вскочил на ноги, и его вздернул, затем повалился на то место, где замерзал перед этим Робин. Он лежал уткнувшись лицом в ледяной панцирь, а дрожащие пальцы его судорожно вжимались в снег — слышен был скрежет зубов, вся его массивная фигура, вздымалась и опадала от частого дыханья, захлебывающегося в рыданьях. Ну а Робин сделал несколько шагов в ту сторону, откуда слабо долетал ласковый свет (не смог он, все-таки, от этого света убежать!) — и вцепился он в кору одного из деревьев, и до боли, до скрежета в костях вжался в этот ствол, и зашептал, постепенно переходя на крик:
— Ну, уж нет, нет! Бред это все — бред! — он сжал голову, и повалился на колени. — И так, ведь, сколько нас боли окружает, а тут, ежели тебя оставлю — еще боли прибавиться! Нет — это не правильно, рядом с Ней никто не может быть несчастным. Я помню тот дивный сон — мы были в стране детства, там никто даже и не подумал о «соперниках» — какой это все бред! Никто не должен жертвовать, замерзать — все должны любить, и быть любимыми. Вот сейчас мы побежим к Ней. Мы падем пред Нею на колени, и не будет больше боли…
И он на неверных, дрожащих ногах, сделал было шаг к Альфонсо, но тут увидел, как судорожно тот трясется, какой мучительный, тяжелый стон из него вырывается — и понял, что тот слушает, и каждое его слово, как удар кнута для этого страдальца — даже и дотронуться до него было страшно — до такой степени он был напряжен. Вот раздался его сдавленный стон:
— Беги же скорее! Потом — бегите вместе; бегите, сколько хватит у вас сил! Ну, что же ты?!.. Нет у меня больше сил — сейчас вот брошусь, раздеру тебя в клочья!..
— Мы должны перебороть это, потому что… хаос сейчас внутри нас! Мы мечемся, мы умираем, единственное, что может спасти нас — это Ее святая Любовь. Можешь разрывать меня, но один я не побегу. Дай же мне свою руку. Скорее. Скорее же.
Он протянул руку, а Альфонсо стремительно обернулся, и сжал и дернул с такой силой, что Робин едва не лишился руки. И пылали в этом ледяном мраке три ока — самые разные чувства стремительно перемешивались, изжигали одно другое, и только одного чувства — спокойствия, не было в этих очах. Вот Альфонсо вскочил, и, не выпуская руки Робина, бросился к этому свету, вот резко остановился, и застонал:
— Нет! Ты колдун! Да — ты ворон! Ты искушаешь, чтобы я вновь остался в живых и зло сеял!..
И тогда Робин наконец узнал Альфонсо, и, радостно вскрикнув, хотел обнять его за плечи, в щеку поцеловать — но Альфонсо, ослепленный своим гневом, все еще полагал, что — это ворон, нанес сильный удар в грудь, от которого Робин закашлялся, и повалился не в силах подняться. Но вновь уже чувства изменились в Альфонсо, он уже уверился, что никакой это не ворон, но просто очередная жертва порывов его. И вновь, сам себя проклиная, пал он на колени перед Робиным, и взмолился, чтобы он его скорее оставил его, и бежал «к свету». Робину тяжело было что-либо ответить — он схватился за грудь, закашлялся, протянул к Альфонсо руку, и тот помог ему подняться.
— Ничего, ничего… — прошептал чуть слышно Робин. — Сейчас вот оправлюсь немного, и вместе побежим. Пожалуйста пойми, что не надо никакой жертвы, что любовь это свет, это радость…
— Да только не для меня!.. Проклят я!.. Проклят!.. — взвыл Альфонсо и тут тоже узнал Робина.
Теперь уж они обнялись, и тут же, держась за руки, со всех сил бросились к блаженному сиянию. Правда, бежать им довелось совсем немного — они только почувствовали счастье, как виденье разрушилось.
* * *Альфонсо очнулся в том самом овраге, в который и упал он ночью. Вокруг него было множество вывороченных им цветов, и сидела, опустив голову Аргония. Когда Альфонсо открыл глаза, из-за кромки оврага выглянуло солнце (а время уже, видно, близилось к полудню) — и наполнило там все, даже и мертвые цветы яркими, живыми цветами. Зазолотились, подобно морским волнам, волосы Аргонии, и сама она, в это мгновенье вскинула голова, и встретилась с пылающими, влюбленными глазами Альфонсо — только одно слово вымолвила тихим, нежным голосом:
— Ну, вот и очнулся…
А Альфонсо все еще пребывал в том восторженном состоянии, которое нахлынуло на него в последние мгновения, когда он бежал за руку с Робиным, навстречу со все большей силой разгорающемуся сиянию. Он страстно пытался удержать это светлое чувство, пытался отогнать волнами накатывающуюся, привычную боль, и шептал:
— Да я Вас смогу полюбить…
— Правда! — выдохнула Аргония.
Тут прекрасный ее юный, святой лик, в одно мгновенье сильно побледнел, а в следующее — уже зарделся сильным, словно заря восходящая, чистым багрянцем — она хотела что-то сказать, да не смогла от волнения. Ее губы задрожали, и вот она, видно и не отдавая себе отчет, что делает, поймала легкими своими ладошками могучую руку Альфонсо, и поднесла, к этим дрожащим губам, и поцеловала — Альфонсо даже вздрогнул — такие эти губы оказались горячие, трепетные. Он сам, чувствуя неясное, но очень сильное волнение, едва смог справится с новым вихрящимся чувством, и зашептал:
— Да — но Вы должны понять, что я Вас полюблю, как сестру — иная любовь немыслима, иная любовь только новую муку принесет…
И тут, как раскаленным копьем ударило ему в голову воспоминание о собственных клятвах, о преисподней, что он говорит сейчас то, что никакого права говорить и не имеет. Он побагровел, и вновь на виске его запульсировала, готовая разорваться вена, и вновь носом у него пошла кровь, но он, все-таки, жаждя вернуться к нормальному, доброму чувству, напряг титаническую свою волю, смог выдрать это копье, и хрипловатым, дрожащим голосом выговаривал:
— …Вы должны понять — я никогда не смогу любить ни Вас, ни кого-либо иного, как то иначе, нежели такой вот — братской любовью. Та святая любовь — любовь к Нэдии — она всегда в моем сердце… Поймите же, поймите это — и будьте счастливы; пожалуйста, молю вас об этом — будьте мне, как сестра…
Аргония побледнела еще сильнее — цвет ее лица стал мертвенным; дрожащие губы, которыми она все целовала его ладонь, неожиданно похолодели. Зато слезы, которые скатывались по ее щекам — обжигали руки Альфонсо; в одно мгновенье казалось, что она падет в обморок, но это мгновенье прошло, и вдруг лик ее стал решительным — даже какие-то каменные черты проступили в этом лике; она приблизила этот твердый, но все равно прекрасный, окруженный золотисто-солнечной аурой лик к Альфонсо, и зашептала:
— Никогда — слышишь, никогда я не стану любить тебя, как сестра, и никогда не откажусь…
— Довольно! — вскрикнул Альфонсо.
Ему опять приходилось бороться с подступающим отчаяньем. Вот он вскочил на ноги, и вцепившись в руку Аргонии, стал взбираться по склону. Вот он выбрался на гребень, увидел белеющей дворец Келебримбера, и… почувствовал, что он уже стар; и, хотя тело его еще оставалось могучим, богатырским телом, он ясно чувствовал, что нет уже в этом теле прежних, молодецких неистощимых сил; что пройдет еще немного лет (а они то, как и все предыдущие в одно мгновенье промелькнут) — и он уже не сможет так вот взбегать по склону — и вот вновь как раскаленных кнутом хлестнуло, да перешибло надвое: «Жизнь прогорела впустую, и то счастье, и те творенья — все то, что было бы твоим — все упущено, все в боль обратилось». И вновь голос Аргонии — трепетный, любящий его голос — она жалела его, хотела избавить от боли, а он вновь стал выкрикивать, что все это лишнее, что нужна только братская любовь. И вот, увлекая ее за собой, бросился ко дворцу Келебримбера.
Еще и раньше Альфонсо часто думал об этой братской любви, об единении всех разобщенных. Иногда находили на него такие дни, что он ходил к Цродграбам, призывал их любить эльфов, эльфам — Цродграбам. А когда ему отвечали, что и так есть любовь, он начинал горячится и утверждал, что эта любовь недостаточна, что надо стремится к тому чувствию, какое испытали они, когда Вероника в светлое облако разрослась. Он и не знал (точнее — не хотел знать), что такое же проповедует и Робин; но и тот и другой вскорости убеждались, что тщетны их старания, и вновь начинали мучаться. И вот теперь Альфонсо уверился, что он не остановится ни перед чем, лишь бы достигнуть понимания, лишь бы засияла эта братская любовь: «Быть может, это в последний раз так ярко вспыхнула кровь твоя — быть может, потом одно увядание, трясина будет. Ну уж нет — сейчас устрою последний концерт. Да будет свет!»