Александр Кистяковский - Исследование о смертной казни
Было время, когда в борьбе партий между собою и с властью смертная казнь была самым обыкновенным оружием и даже необходимостью победителя: она глубоко коренилась в нравах и в общественном устройстве. В прежнее время смертная казнь, как кара за политические преступления, имела свое материальное действие. Политика находилась в руках немногочисленной аристократии, которая составляла заговоры; общественная сила была ничтожна, силы частные велики и в брожении; центральная власть без администрации, без полиции, даже лишенная первых прав верховной власти, состояла в личных средствах монарха. При таком положении общества назначение смертной казни состояло в том, чтобы дополнять недостаток средств власти; правительство, казнивши некоторых, действительно уничтожало опасную партию. Откуда происходила некогда опасность для монарха и даже министра? Она происходила от их соперников и их конкурентов. В Англии дом Йоркский оспаривает корону у дома Ланкастерского, и один из этих домов, достигнув желаемого истреблением другого, царствует в безопасности. Карл VII имел фаворита Giac'a; коннетабль Ричмонд похищает фаворита, заставляет судить его сокращенным порядком, казнит его и достигает при короле власти, которую он обеспечил за собою убийством. Кардинал Ришелье борется против опасностей подобного же рода и защищает себя аналогическими средствами. Вопросы политические имеют центр тяжести в личностях. В те времена жестокость законов, многочисленность казней нередко приписывались мудрости правительства, его желанию покровительствовать обществу.
Теперь дело другое. Могущество оставило личности и фамилии; оно удалилось от очагов, где оно обитало; оно разлилось по целому обществу; оно обращается быстро, едва заметно в каждом месте, но присуще всюду. Где ныне те враждебности, те личные честолюбия, которые бы оспаривали власть прежними способами? Не говоря уже о министрах, даже ни одна партия не может дойти до такого безумия, чтобы решиться доставить министерство своим предводителям посредством убийства предводителей противоположной партии. Революции в Испании, Португалии, Неаполе, Пьемонте были ли плодом какого-нибудь спора за престол, делом какого-нибудь одного честолюбца, который желал вступить на престол? Очевидно, нет. Политические опасности изменили свою природу. Нет более борьбы между людьми, она идет между правительственными системами. Участь министерств, даже самих династий, подчиняется не личной участи их противников, но участи той системы, которую они принимают. Некогда человеческие общества были владением, из-за которого шла борьба между владетелями; ныне они вышли из этого состояния, и только от них или от великих партий, на которые они разделяются, власть может почерпать если не свою силу, то, по крайней мере, свои претензии. Теперь дело идет не о том, кто управляет, а как управляют: личности суть не больше как орудия и толкователи общих интересов, которые ни в каком случае не будут чувствовать недостатка ни в толкователях, ни в орудиях. Не ясно ли, что смертная казнь и бессильна, и не нужна против таких опасностей и таких противников? Если она действует, то в другом духе. В то время как она не разрушает того, что власть хотела разрушить, она пугает то, чего последняя не хотела пугать. Она поражает несравненно слабее и вместе гораздо дальше, чем требуется. Человек, которого она поражает, сам по себе ничто; он страшен только по своим связям с известными интересами, с известными чувствами, в которых и заключается действительная опасность. Но, желая уничтожить эту опасность, поражают только человека, и притом так, что удар чувствуется во всей сфере интересов, которых он служил органом. Интересы не умирают с его смертью, даже чувствительно не ослабляются; но они принимают на свой счет намерение, которое убило их представителя; они говорят себе, что их бы также убили, если бы могли, и знают, что этого не могут сделать.
В прежнее время, в случае восстания народа, дело улаживали просто. Осуждали; казнили всех тех, которые возбуждали беспорядки или помогали им. Все дело ограничивалось тем, что изгоняли все население с его земли, сжигали двадцать деревень, устилали дороги трупами, повешенными на виселицах, или разорванными членами. Когда подымалась война, она превращалась в свирепую охоту, которая оканчивалась только с истреблением инсургентов. Если считали благоразумным вступать с восставшими в договоры, рассыпать обещания — обещания улетучивались с минованием опасности. Так, сам британский парламент упрашивает Ричарда II не обращать внимания на мнимые уступки, и вследствие этого король дает своим шерифам и своим судьям самую обширную власть, для того чтобы употреблять жестокости против возмутившихся при возвращении их в графства. И эти жестокости чинились не только во время господства феодального рабства, но и во времена вполне организованной верховной власти, при Генрихе VIII и Елизавете, с тем только различием, что казни совершались с большею правильностью. При Людовике XIV разом поднялись восстания в Бретани, в Лангедоке, в двадцати других местах: здесь из-за налога, там ради верований, в ином месте против эдикта. Посылали войска, умножали казни, изгоняли народонаселение. Но беспокойство не расстроило версальских праздников, испуга не заметно было в Париже; общество не замечало даже всей пролитой крови, король не знал всех экзекуций; государство не чувствовало себя компрометированным, власть — задетою. Причина этого заключалась в том, что между высшими классами и низшим народом не было никакой связи — и страдания, и казни последнего никого не задевали и не страшили.
В настоящее время какое правительство осмелится употребить против народа смертную казнь таким образом, чтобы сделать ее материально действительною; какие законы, какие министры предпишут, дозволят воздвигнуть виселицы вдоль дорог, расстреливать людей сотнями, обезземелить жителей целого кантона? До этого, конечно, не допустят мягкость наших нравов, человечность наших законов. Но есть другие, более солидные препятствия к этому: мягкость и гуманность, которые покровительствуют между нами жизнь, покровительствуются и поддерживаются в свою очередь более могущественными событиями, которые их породили. Жизнь человеческая потому более уважается, что она имеет более силы заставить себя уважать. И это оттого, что в обществе произошла глубокая, коренная перемена, состоящая в некоторой общности интересов. Когда люди были одичалы, немы и темны, можно было их уничтожать. Hыне мало великих господ, но зато много людей. Нет никого столь высоко стоящего, чтобы голос низшего не достигал его ушей; никто не силен настолько, чтобы опасности слабого не могли ему угрожать; никто настолько не безвестен, чтобы несчастие не могло сообщить некоторое значение его судьбе; никто настолько не изолирован, как своим величием, так и своею малостью, чтобы ничего не надеяться или ничего не бояться оттого, что происходит вокруг него. Великие различия ослабляются; общие идеи, чувства и интересы ширятся и взаимно себя укрепляют. Все стремится к тому, чтобы внушить гражданам, что они подвержены одним и тем же бедствиям, доступны одним и тем же опасностям, что они не могут оставаться индифферентны к своей взаимной участи; в то же время все им доставляет средства взаимного общения и поддержки. Таким образом, с одной стороны, гораздо больше отдельных лиц имеют значение и силу; с другой — все лица теснее связаны, отражаются одни в других, быстро сообщают друг другу о том, что их задевает и им грозит, и оказывают в нужде помощь. Ныне общественные беспорядки и восстания внушают гораздо больше беспокойства, потому что это уже не бунты народные, а движения общественные. Правительства при первой неудаче силы тотчас прибегают к обещаниям, уступкам, к перемене системы. Прежние правительства, не подвергаясь серьезному риску, могли противопоставлять бунтам войска и казни, быть несколько лет в войне с тою или другою частию страны. Ныне потрясенные правительства скорее думают о реформах, чем о наказании. Итак, материальное действие смертной казни в преступлениях политических ничтожно.
Если рассмотреть нравственное ее действие в этом деле, то оно оказывается также не менее ничтожным. Наказания производят более влияния по тому нравственному впечатлению, которое они возбуждают, чем по тому ужасу, который они вселяют. Законы почерпают силу более в совести людской, чем в людском страхе. Порицание и общественный стыд, неразлучные с некоторыми поступками, действуют гораздо могущественнее на предупреждение их, чем страх будущих наказаний. Относительно обыкновенных преступлений достоверны два факта: один — что действие, преступное по закону, действительно совершилось; другой — что оно действительно преступно; все согласны в этом; отвращение к этим преступлениям находится в сердцах всех. Оттого наказание за эти преступления сопровождаются нравственным действием. В преступлениях политических, напротив, два вышеприведенные факта или неизвестны, или сомнительны. Неизвестно или сомнительно, действительно ли поступок обвиняемого принадлежит к разряду тех действий, которые закон считает преступными; равным образом сомнительно и то, что действие, почитаемое законом за преступление, есть естественно и неизменно преступное. Первая неизвестность очевидна; всякий в настоящее время знает, что в преступлениях частных остается искать одного преступника, потому что преступление — дело дознанное; между тем как в преступлениях политических, как, например, в заговорах, в преступлениях против печати, нужно почти всегда отыскивать в одно время в ряду действий, более или менее имеющих значение, и преступление, и преступника. Что касается второй неизвестности, то она означает не то, чтобы можно общественный порядок оставить без защиты, а только то, что безнравственность политических преступлений не столь ясна, не столь неизменна, как безнравственность обыкновенных преступлений; она постоянно преобразуется или затемняется непостоянством дел человеческих; она изменяется, смотря по времени, событиям, правам и заслугам власти; она колеблется каждое мгновение под ударами силы, которая претендует формировать ее по своим капризам или по своим нуждам. Едва ли в сфере политики можно найти какое-нибудь невинное или заслуживающее уважения действие, которое бы в каком-нибудь уголке мира или времени не считалось по закону преступлением. В 1793 г. во Франции президент революционного трибунала Engrand d'Alleray допрашивал одного старика: «Разве вы не знаете закона, который запрещает посылать деньги эмигрантам?» — «Да, отвечал старик, но я знаю закон более старый, который повелевает мне поддерживать моих детей». Заключающаяся в этих словах истина всегда ею останется, вопреки всем кодексам. Преступники обыкновенные — убийцы, грабители — стоят в обществе особняком: они не имеют между честными людьми ни друзей, ни покровителей; они в войне с обществом. И когда постигает их наказание, это значит не одна власть, а и все общество против них вооружается. Совсем иначе поставлены противники правительства: они принадлежат обществу; они находят или надеются найти поддержку; они соединяются с тою или другою партиею, которой обещают помощь. Партия не хочет или не может того, во что они веруют. Нет нужды, они преувеличивают ее могущество, плохо знают ее намерения. В каждом прохожем, под каждою кровлею, где дымится труба, вор видит врага; политический деятель везде воображает союзников или, по крайней мере, обещает себе временное покровительство. Вследствие этого из всех средств, которыми власть располагает для достижения своих целей, менее действительна смертная казнь. Она раздражает противников, сообщает большую твердость их убеждениям, вместо того чтобы их изменять, разъединяет их с властью гораздо более, чем было до того. Если даже противники признают, что власть, определяя казни, действовала в своем праве, правительство теряет нравственное положение, потому что они считают себя стоящими в состоянии войны с нею.