Сергей Андреевский - Дело о краже изумрудной брошки
Я знаю такой случай. В одном уездном городе была совершена кража со взломом. Похититель разбил окно и оставил на стекле следы крови. Становой пристав заподозрил в этом преступлении одного воришку, неоднократно уже судившегося за кражи, и еще более убедился в его виновности, когда нашел у него оцарапанные пальцы. Других улик не было, и обвиняемый запирался. Но догадливый полицейский прибег к такой хитрости. Он показал обвиняемому обломки стекла с запекшейся кровью и сказал: «А это что? Видишь эту кровь, – так вот, мы позовем доктора, и он скажет нам: твоя она или чужая?» – Тогда обвиняемый упал приставу в ноги и сознался. – И хотя здесь мы видим особенную наивность и невежество обвиняемого, но случай этот показывает, как вообще виновные роковым образом суеверно относятся к экспертизе. Для М-вой вопрос о всемогуществе фотографической экспертизы в распознаний почерка был так же темен, как вопрос о всемогуществе врача в распознании крови на стекле был темен для того воришки. Но там угроза экспертизой привела к сознанию, а здесь – к немедленному протесту о невиновности.
Итак, сходство лица и почерка принадлежат к самым легковесным и самым несерьезным доказательствам.
Далее мы имеем уже не улики, а сплетни елагинской прислуги и россказни самих Елагиных. Я не могу иначе называть всех этих показаний. Действительно, какую цену можно придавать рассказам горничной и мамки о том, будто в период от 8 до 16 ноября 1892 г., то есть как раз когда пропала брошка, М-ва дважды заходила к Елагиным в отсутствие хозяев и в первый раз была одна в спальне, а во второй – расспрашивала кормилицу, «не тужит ли о чем-нибудь барыня?» Достаточно сказать, что обе эти свидетельницы впервые показывали в конце февраля 1893 года о том, что случилось в ноябре 1892 года, то есть почти через четыре месяца. Я думаю, что даже через три недели после какого-нибудь дня уже нельзя с уверенностью вспомнить, на той или другой неделе он приходился, а через несколько месяцев это уже положительно невозможно. И если горничная или мамка ошиблись неделей, то все их объяснения никуда не годятся. В этой ошибке (и не на одну, а на целых две недели) и заключается разгадка этой нелепой путаницы. М-ва действительно была у Елагиных в их отсутствие и действительно, узнав о болезни ребенка, расспрашивала кормилицу, тревожится ли барыня, но все это было до кражи брошки. И это всего лучше подтверждается признанием самой Елагиной; Елагина, уличенная М-ми, согласилась, что за несколько дней до 16 ноября она действительно с ними встретилась на Владимирской и упрекала, что они очень давно у нее не были, что было бы совершенно невозможно, если бы в течение недели между 8 и 16 ноября М-ва дважды заходила к Елагиной, о чем прислуга неминуемо должна была ей сообщить.
Вспомните, затем, россказни Елагиной насчет прошлого М-вой, то есть насчет того, будто бы она была вообще небережна к чужой собственности. Это доказывалось тем, что М-ва якобы присвоила старую ситцевую юбку Елагиной, настолько дрянную, что в нее заворачивали мясо, платок, данный для прикрытия клетки с попугаем, и порванную, никуда не годную соломенную шляпу! Все эти присвоения случились в деревне у матери Елагиной, куда М-ву зазывали самыми нежными письмами даже на следующее лето после этих мнимых присвоений и где, действительно, М-ва разъезжала по пыльным дорогам с матерью Елагиной, надевала старую юбку и шляпу, и откуда ей дали, при отъезде, серый платок для охранения попугая!.. Даже официальный обвинитель не решился пользоваться такими гадкими извращениями прежних добрых отношений между этими людьми для того, чтобы прибавить лишнюю улику против М-вой; эти ссылки Елагиных не попали даже в обвинительный акт. Но Елагина, посылавшая прежде М-вой влюбленные письма, с подписью «Мурочка», когда дело зашло о ее брошке, всеми этими безобразными обвинениями, как купоросом, облила свою подругу. Вот уж поистине дамская дружба!
И, однако же, М-ва все-таки никак не годится в похитительницы брошки. Нужно ли напомнить вам, что М-ву в этом деле будто некий ангел-хранитель защищает на протяжении целого дня 16 ноября (день пропажи брошки), ибо целый сонм свидетелей доказывает, что в этот именно день у М-вой был обед и она с утра до вечера не отлучалась из дому. Даже недоразумение между служанкой Лигнугарис и Баумгартен насчет одиннадцати часов утра этого дня – теперь уже устранились: не могла быть М-ва в этот день у ювелира Лутугина, никак не могла…
Но этого мало. Разнообразнейшие свидетели рисуют нам эту женщину с полным единодушием, в таком свете, что становится совершенно бессмысленным приписать ей такой поступок, как похищение брошки. Эта женщина вовсе не такой «человек» (как выражаются русские интеллигентные люди), чтобы совершить кражу. Не только начальник С.-Петербургской сыскной полиции Вощинин, но даже знаменитый парижский Лекок[1] тотчас же бы отбросил в сторону все свои остроумные догадки о виновности М-вой, как только бы он узнал все ее прошлое, всю ее натуру. Есть натуры, к которым никак не примешаешь обвинение в краже, как нельзя смешать масло с водой.
Такова именно М-ва. Она совсем бескорыстна. Она о деньгах всего меньше думает. У нее есть недополученное наследство, о котором она даже никогда не справляется. Жила она всегда по средствам, никаких убыточных вкусов не имеет, сама она весьма часто одолжала Елагиных деньгами, но никогда у них не занимала; ни малейшего повода польститься на брошку у нее не было: кокетство ей совершенно чуждо; ее дети от первого брака устроены прекрасно и не требуют никаких расходов; ее второй муж ей ни в чем не отказывает; обольщать кого-нибудь другого она никогда и не помышляла; романов у нее нет; ни на какие приключения она неспособна, никаких сомнительных дел в ее жизни не бывало. Это натура чистая и милая в самом душевном смысле этого слова. Ради чего же, во имя какой логики мы будем чернить этот чистый образ? Ради великих открытий науки чистописания или еще более великих догадок сыскной полиции?
Отрезвимся же от этих бумажных привидений! Или еще лучше: вспомним, что мы трактуем здесь как воровку женщину, действительно ни в чем не повинную – войдем в ее положение, пожалеем ее, защитим ее, отдадим справедливость ее характеру, посетуем о несовершенстве наших следственных порядков…
Преследующая власть потому обязана быть осторожной, что всякая власть должна быть благороднее тех, кто ей подвластен. Неосторожные обвинения поощряют низость заурядной публики, которая всегда относится злорадно ко всякой клевете, ко всему, что чернит людей. А что средний человек именно всегда думает о своем ближнем (и в этом его следует исправлять, а не развращать еще больше) – тому мы видим удивительный пример в нашем деле.
Елагина подружилась с М-вою, будучи почти ребенком. В течение долгих лет между этими женщинами установились настоящие родственные отношения: М-ва, можно сказать, была членом елагинской семьи. Свидания были почти ежедневные, радости и горе – все делилось вместе; вместе пировали на свадьбе, вместе тревожились, когда кто-нибудь был болен, а когда бывали в разлуке, то постоянно обменивались письмами и записками и подписывались уменьшительными прозвищами. И вдруг, когда после пропажи брошки сыщик заявил Елагиной, что подозрение падает на эту именно М-ву и что для окончательного решения этого вопроса Елагиной нужно будет предательски позвать М-ву к себе на вечер и показать ее в щелочку тем лицам, которые будут приведены для подглядывания, – то Елагина на это согласилась и эта устроила…
Понимала ли Елагина, что она делает! Ведь Елагина не принадлежит к полиции и должна иметь обыкновенные человеческие чувства к своим друзьям. Для нее М-ва была не простая подсудимая, не безличный арестант за известным номером, – а Ольга Федоровна, теплая душа, всегда дорогая гостья, близкая женщина, одевавшая ее к венцу, нянчившая ее ребенка, жена порядочного человека, мать двух детей… Неужели Елагина не почувствовала сразу, какая пропасть раскрывается перед ее другом, какое великое несчастье грозит ей? Прежде всего, Елагина обязана была не поверить возможности подобного подозрения, потому что ведь от дырявой ситцевой юбки, в которую заворачивали масло и которая не составляла ровно никакого имущества, сделать громадный скачок к изумрудной брошке и уверовать в корысть Ольги Федоровны Елагина, конечно, не могла. Но затем, если бы молоденькая Елагина, как мудрый старец, и допускала на минуту превратность всех земных привязанностей, то все-таки она должна стать в тупик перед подобным поступком М-вой! Поступок этот был необъясним. Елагина (если она смутилась и на минуту поверила) должна была, по крайней мере, предположить какую-нибудь катастрофу в делах М-вой, чтобы допустить ее решимость на такое дело. Значит, здесь было замешано какое-то горе близких людей. Необходимо было тотчас же горой вступиться за М-ву перед полицией, защитить ее до полной неприкосновенности, отказаться наотрез от всякого предательства – и затем поспешить к той же М-вой, объясниться, сказать, что если все это вызвано временной нуждой, то ведь они – свои люди, можно будет сосчитаться, можно будет загладить, а потом, пожалуй, разойтись, – но сделать это просто и достойно, хотя бы в благодарность за прежнюю, ничем не запятнанную дружбу, потому что благодарность к М-вой за прошлое и чувство привязанности, в виду этого прошлого, должны были еще остаться живыми в сердце Елагиной, если только у нее было сердце.