Ольга Поволоцкая - Щит Персея. Личная тайна как предмет литературы
Воспоминание о времени царя Ивана Грозного, конечно, не случайно возникает в связи с казнью пяти декабристов, поразившей современников (смертная казнь в России не применялась со времени казни Пугачева). Пушкин пишет Вяземскому, вернувшись из Москвы после встречи с царем в Михайловское: «Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване»[174].
Тон, которым Пушкин рассказывает о страхе любящей его няни, нежно шутлив, однако текст точно передает всю нешуточность ситуации, возможность ее соотнесенности с эпохой «царя Ивана». Ситуация, правда, к моменту написания письма на первый взгляд уже благополучно разрешилась: тревога и страх перед «духом свирепости» владыки оказались напрасными: царская милость сменила опалу, теперь у Пушкина новая роль – царского любимца, а это – бремена тяжелые и неудобоносимые, если все время помнить о друзьях, казненных и отправленных на каторгу государем.
Все убеждает, что стихотворение «Какая ночь!…», где главный герой – опричник, палач и верный слуга царя, является лирическим осмыслением чрезвычайно непростого своего положения.
Пушкин начинает свое повествование с изображения спокойно спящей Москвы, во сне забывшей свой страх перед казнями, и рисует очень подробно саму картину разнообразных пыток:
…А площадь в сумраке ночномСтоит, полна вчерашней казни,Мучений свежий след кругом:Где труп, разрубленный с размаха,Где столп, где вилы; там котлы,Остывшей полные смолы;Здесь опрокинутая плаха;Торчат железные зубцы,С костями груды пепла тлеют,На кольях, скорчась, мертвецыОцепенелые чернеют…
Герой-опричник назван в тексте «кромешником». Это, конечно не случайно. Слова «опричник» и «кромешник» – полные синонимы, и образованы они от почти синонимичных предлогов «опричь» и «кроме». Однако еще Карамзин чутко уловил эмоциональную окраску наименования «кромешник»: «…опричник или кромешник – так стали называть их, как бы извергов тьмы кромешней…»[175]. Словом «кромешник» проявляется и обозначается инфернальность происходящего. Картина лобного места имеет отчетливые черты «адского видения».
Однако страх, порожденный видом лобного места после казни, может поспорить с ужасом, который возникает при столкновении с внутренним миром палача, героя этого стихотворения. По нашему мнению, именно воссоздание внутреннего пространства сознания палача является художественным заданием этого произведения. Пушкин создал образ палача по убеждению.
События, ставшие предметом повествовательного сюжета этого стихотворения, совершаются не прилюдно, а под покровом ночи, когда палач остается наедине с самим собой и действует по собственной воле, а не так, как накануне, когда во время совершения казни он действовал как верный слуга, публично и открыто воплощая царскую волю. Людской суд, человеческий взгляд никак не корректируют поведение героя, а значит, ничто не мешает ему быть самим собой, короче говоря, он не играет роль; перед нами весь его внутренний мир как на ладони. Все его слова и поступки (повторная расправа над «лихими изменниками царя»), весь рисунок его поведения – это его воплощенное мировоззрение.
Этому человеку вовсе не страшно убивать, ему не страшно встретиться лицом к лицу с убитыми жертвами, в нем нет сомнений, и призраки собственных злодеяний не тревожат его душу. Ревностно выполняет он дневную службу, ночью же, охваченный желаньем, летит на свиданье. Никаких внутренних конфликтов, монолитная цельность и целостность, которая дается только непоколебимой верой в свою правоту.
Главным следствием казней и является мир души палача: он-то и есть предмет художественного откровения этого стихотворения.
Движение всадника стремительно, оно одушевлено страстью:
Спешит, летит он на свиданьеВ его груди кипит желанье…
Внезапная остановка коня – это вдруг возникшее препятствие на пути осуществления своей воли – неожиданно разбивает монолитное единство: конь-всадник. «Верный конь» выходит из подчинения, «рвется назад», не может промчаться под трупом повешенного, потому что признает абсолютно непреодолимым препятствием то, что «кромешник» вообще не видит.
Разыгранная в пространстве этого стихотворения сцена, по существу, является вообще образом движения по жизни этого «верного слуги» царя. В монологе, обращенном к своему коню, содержится полная формула самооправдания опричника, как будто ограждающая, оберегающая его от всех сомнений, которые мог бы переживать преступник, вдруг оказавшийся на месте своего преступления:
Не мы ли здесь вчера скакали,Не мы ли яростно топтали,Усердной местию горя,Лихих изменников царя?Не их ли кровию омытыТвои булатные копыты!Теперь ужель их не узнал?
Потрясающее впечатление производит словосочетание «усердная месть»: месть, проведенная через собственное сердце, месть из усердия верного служения, полное слияние царской воли с собственной в своем сердце. Месть – одна из самых древних первобытных реакций живого существа на причиненное ему зло, имеет, несомненно, характер страсти. Понятно, что царь, казня своих изменников, может действовать из мести, может «гореть яростью», однако палач по профессии вполне представим сохраняющим бесстрастие, ибо является лишь орудием царской мести. У Пушкина создан характер палача по страсти, по убеждению, истово верящего в казнь как в дело верного служения государю, как в свою миссию. «Дух свирепости» бушевал в сердце владыки, и злая воля самодержца зажигала сердца верных его слуг «усердием мести». Эту атмосферу опьянения насилием воссоздает и вид лобного места, и фиксация внутреннего состояния опричника.
При таком полном отождествлении царской воли со своей, собственно, оказывается невозможным распознание того, где кончается воля царя и начинается воля самого опричника. Воля государя, пропущенная через собственное сердце «кромешника», слившись с его собственными желаниями и страстями, служит им оправданием. Подчинение всего пространства жизни собственной воле, которая освящена обожествленной волей свирепого царя, – это образ тотального насилия над жизнью именем самодержавного владыки. На глазах читателей конь уступит всаднику, не выдержав насилия, подчинившись плети. Однако тот ли это «конь лихой», «борзый конь», «конь удалый» «в столбы под трупом проскакал»? Ведь «конь усталый» и «конь удалый» – это разные по своей сути существа. И конечно же, образ победы, одержанной всадником над конем, – это образ, безусловно отражающий в себе и характер предстоящего «кромешнику» любовного свидания, которое не чем иным, как только насилием, и быть не может, потому что право опричника – владеть всем что он пожелает – освящено царской волей, слившейся с собственной его волей и от нее неотличимой, для которой вообще нет на земле никаких преград. (Выходя за рамки текста, можно вообразить это «свидание» именно с вдовой какого-нибудь «изменника», ибо неутолимая жажда насилия требует надругательства опять и опять над трупом, домом, честью, памятью, женой казненного.)
В концепции самодержавия, которую создал Иван Грозный – богослов на троне, – воля царя священна, следовательно, тот, кто, слившись с ней, ее выполняет, полностью оправдан и ею освящен. Это и есть этическая система «кромешника», изнутри которой «ужас виселицы» не имеет статуса реальности, оказывается необнаружим, ибо для верного слуги нет преступления, а есть поручение, нет собственного греха и нет личной ответственности.
Идея обожения верховной власти раскрывается в ее бытии; по существу, метафизической темой пушкинского стихотворения «Какая ночь!…» является бытийственный сюжет деформации и разрушения мира, порождаемый самодержавной властью в тот момент, когда милосердие покидает самого царя. Нравственный мир опричника, ставший предметом рассмотрения, есть следствие воплощенного в жизнь Иваном Грозным принципа: «Бог – царь небесный, царь – земной бог».
Ключевский писал, что Грозный «… прежде всего сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самобожения в виде ученой теории о царской власти».[176]
Из идеи обожения царской власти следует, что задачей подлинно добродетельного подданного является полное слияние своей воли с царской. Точно так же истинно верующий должен стремиться к полному слиянию всех своих помыслов и желаний с божественной волей, чтобы она была пропущена через его собственное сердце.