Сергей Бочаров - Филологические сюжеты
Только теперь, дойдя до последнего слова стихотворения, мы можем возобновить вопрос – к чему в нём Леонтьев и Тютчев? Но вот оно само, стихотворение, в своём целом и есть ответ на вопрос. Оно подтверждает – да, ученики, пусть сумбурные. А чему научились всё же – тому свидетельством это самое стихотворение. Стихотворение – ведь осмотримся в нём – с историософским размахом. Греция древняя и современная, Париж и русская эмиграция в нём, а за её спиной – «петербургские зимы», когда учились у Леонтьева с Тютчевым и совершался серебряный век, наконец, сегодняшний СССР в столь контрастном сочетании снежной тюрьмы под ёлочками и земного крымского рая с ныряющими комсомолочками (и скрыто Крым 1920 года – см. далее) – пространства и времена, охваченные в двадцати четырёх строках. Объём истории и географии, исторический хронотоп, единственный у поэта Г. Иванова. Но пространства и времена, замкнутые в кольцо хрестоматийными Фермопилами. В двадцати четырёх строках образ всей истории в её предельных точках – от Леонида под Фермопилами, принесшего жертву за всё будущее человечество, до голубых комсомолочек в СССР. Видимо, этому историософскому зрению и учили поэта серебряного века Леонтьев и Тютчев.
Наверное, поэт не забыл такой пассаж из Леонтьева – в философской критике начала века это была популярнейшая леон—тьевская цитата (она, например, стоит эпиграфом к первой статье Н. А. Бердяева о Леонтьеве, 1905[811]):
«…Ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком—нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?..»[812]
Вот такое гиперболическое воззрение на «пышную» (одно из любимых леонтьевских слов) историю человечества, упирающееся в нулевую точку современности, самый этот размах размышления – вот чему учились. Буржуа у Леонтьева, комсомолочки у поэта Иванова как современная нулевая точка – и вопрос: неужели затем? Неужто под Фермопилами он умер затем, чтобы они, визжа, ныряли в Крыму? Телеологиический взгляд на историю, переходящий от Константина Леонтьева к поэту двадцатого века и дающий такой прискорбно—комический (как буржуа в комической одежде у Леонтьева) – однако не только, как окажется, – результат.
И, как в начале пьесы, тоже могилы, над которыми они ныряют, не зная о них, как будто не было войны.
Они ныряют над могилами…
Сильнейший, ударный стих всей пьесы. Строка, вводящая (скрыто, но несомненно) во всё ширящийся исторический «хронотоп» этого странного и сложного стихотворения ещё одно пространство и время – Крым времён гражданской войны; строка, для многих из нас, позднейших читателей одной формации с теми самыми комсомолочками, строка зашифрованная и требующая исторического комментария, но для писателей и читателей русского зарубежного мира, в котором звучало стихотворение, конечно, прозрачная. Они ныряют над могилами белого воинства 1918–го и осени 1920–го г. Исторический комментарий о массовых расстрелах с потоплением тел офицеров в море: «Бросали массами и живых, но в этом случае жертве отводили назад руки и связывали их верёвками у локтей и кистей. Помимо этого, связывали ноги в нескольких местах, а иногда оттягивали голову за шею верёвками назад и привязывали к уже перевязанным рукам и ногам. К ногам привязывали колосники».[813] Отражения того, как это было в Крыму в 1920–м с оставшимися после отплытия врангелевской армады (операцией по уничтожению оставшихся офицеров руководил Бела Кун, при котором секретарём была известная Р. С. Землячка), мелькают в литературе эмиграции.[814] И сорок лет спустя мы спорим, / Кто виноват и почему. / Так в страшный час над Чёрным морем / Россия рухнула во тьму – в позднем также, хронологически соседнем с нашим, стихотворении Георгия Иванова.[815]
Голубые комсомолочки ныряют над этой исторической тьмой; они ныряют над исторической бездной.
Россия рухнула во тьму над Чёрным морем. Мандельштам, «самый точный из поэтов серебряного века», как назвал его недавно в яркой газетной статье о Крыме как «острове» Дмитрий Быков,[816] Мандельштам в любовном (!) стихотворении 1916 г. дал, словно в предзнании этих событий, образ Крыма как обрыва России: Где обрывается Россия / Над морем чёрным и глухим…
В 1920–м Россия здесь оборвалась исторически, прямо в чёрное и глухое (мандельштамовские эпитеты, точные, как в предзнании, для будущего обрыва—события), в настоящее одиссеево море, к которому звал ещё недавно Максимилиан Волошин.[817]
В 1916–м у Мандельштама предвидение, в 1931–м воспоминание: Чуя грядущие казни, от рёва событий мятежных / Я убежал к нереидам на Чёрное море. В 1919–м он убежал от казней к пушкинским нереидам в самое пекло казней, но не в самый их пик; он попал во врангелевский Крым и красных казней там не заметил. Зато в Феодосии 1920–го ему предстало новое видение России над Чёрным морем, «сомнамбулический ландшафт» с провалом на месте России – уже не она над морем обрывается, а прямо сам Петербург. «Чёрное море надвинулось до самой Невы; густые, как дёготь, волны его лизали плиты Исаакия, с траурной пеной разбивались о ступени Сената».[818] Россия же между Чёрным морем и Петербургом вся провалилась. Среди зелёных волн, лобзающих Тавриду, Пушкин в 1820–м увидел свою нереиду. А ровно сто лет спустя новый поэт убежал к таврическим нереидам и вместо них увидел то, чего Пушкин не мог бы себе представить, – как черноморские волны лобзают плиты Исаакия. Мифологема «остров Крым» возникнет, кажется, позже, а в 1920–м у Мандельштама на её месте – остров Петербург.
Чтобы слова о сумбурном ученичестве поэта стали убедительнее, вспомним ещё одно свидетельство ещё одного поэта двадцатого века, о котором шла только что речь и от которого также можно узнать, как широко усваивались леонтьевские уроки и в чём они состояли: «Если мне померещился Константин Леонтьев, орущий извозчика на снежной улице Васильевского острова, то лишь потому, что из всех русских писателей он более других склонен орудовать глыбами времени. Он чувствует столетия, как погоду, и покрикивает на них».[819]
Так неожиданно происходит «величавое проплывание тени Леонтьева»[820] на последней странице «Шума времени». Шум времени, глыбы – большого времени. Стихотворение Георгия Иванова также орудует глыбами времени и также сопоставляет итоги истории с её истоками. Но итоги куда как продвинулись дальше.
Но вернёмся к леонтьевскому вопросу: неужели затем происходила пышная история? Однако стихотворение венчается не вопросом, а утверждением: Конечно, умер и за них. За всё будущее человечество, в том числе и за них. Новейший комментарий А. Ю. Арьева признаёт финал ироническим. «Доблестные спартанцы умерли „зря“».[821] Но, кажется, это решение не единственное. Ирония здесь слышится, но она совмещается, если не перекрывается, с более сложным решением. Заметим, что Фермопилы в начале стихотворения помянуты без Леонида – зачем он там, когда путь под ними свободен и они забыты? Леонид под Фермопилами, т. е. изначальное героическое событие в полном объёме, возникает только при этом жалком итоге истории с этими комсомолочками. Но почему они голубые?
А голубые танцовщицы у Дега почему голубые? У ныряющих над могилами комсомолочек свой балет, комический и трагический вместе – неведомо для них трагический. Как голубые – чем они не новые нереиды на том же берегу? Ведь что—то же у поэта значит этот эпитет. При появлении книги «Розы» в 1931 г. Зинаида Гиппиус хвалила Георгия Иванова за небоязнь быть верным вечным словам поэзии – «розам» и «„голубому“ (просто голубому) морю и всему такому».[822] Голубые комсомолочки заняли цвет у моря – как нереиды. Но сверх традиционно—поэтического у эпитета слой ассоциаций символических и мистических. Ассоциации эти были ведомы русским поэтам начала ХХ в. Голубой цветок Новалиса, синяя птица Метерлинка – она же равным образом голубая в оригинале (I'oiseau bleu) – всё это было в сознании, в котором образовался поэт Георгий Иванов. Как работают здесь у него эти старые ассоциации – иронически или всерьёз? Наверное, двойственно и двусмысленно, смешанно и гротескно, как сами эти голубые комсомолочки – нечто смешанное и гротескное. И всё же они присутствуют в этих строках как волшебные существа. Волшебные и гротескные. И вся картинка – ироническая и лирическая.