Про/чтение - Юзеф Чапский
Когда Гостовец пишет о том, что все мы, если вдуматься, руководствуемся критериями Мопассана, потому что каждый живет ради секунд или минут впечатлений, которые мы не в силах четко описать, о которых мы рассказываем осторожно, боясь спугнуть, или вовсе молчим, он намекает на тайный смысл собственного существования. И возможно, он, как и Мопассан, не осознает, что умеет передать нам такие секунды.
Разве может писатель дать читателю больше?
1961
О Хаупте
Прежде, чем меня подхватила паника,
бросая об стены мира, как пьяницу…
Зигмунт Хаупт. «Бумажный перстень»
Очередность значимости. Что может быть более очевидным, определенным, если речь идет о других, которых так легко упрекнуть в непоследовательности, неверности той или иной «железной» иерархии. Но достаточно применить эти требования к себе, и мы часто замечаем не только отклонения, но и зыбкость, переменчивость, условность нашей иерархии важных вещей. Она вдруг меняется, смещается по мере усиления тех или иных слоев переживаний, глубоких чувств или причуд. Как оценить, как определить, когда мы остаемся верны, а когда изменяем себе?
На это откровение натолкнула меня необычайная книга – «Бумажный перстень»[388] Зигмунта Хаупта. Она с новой силой дала мне понять, как чей-то самобытный взгляд на мир может отменить, смести нашу установившуюся иерархию, напомнить нам, что среди «мышьей беготни» пролетающих дней мы забыли о единственно важной очередности вещей и явлений.
Не имея ни амбиций, ни квалификации литературного критика, я хотел бы не столько написать о «Бумажном перстне», сколько набросать вокруг этой книги – с благодарностью – фрагменты мыслей и воспоминаний, вызванных Хауптом.
Отец, уставший от постоянных новых планов, идей и выходок своих семерых детей, говорил нам за год до смерти: «Ладно, ладно, но с меня уже хватит сюрпризов».
С возрастом мы перестаем верить, что нам все еще уготованы неожиданности. Нам кажется, что мы (для себя) уже точно знаем, что хорошо, что плохо, а остальное нас не касается, нет больше сил заново рождаться и умирать.
…ja ustała
woskresat' i umirat' i żit'… —
пишет Ахматова в одном из своих последних стихотворений. А ведь подлинное переживание – это всегда неожиданность, встреча с невероятным, которое заставляет нас в чем-то начать с начала. Этими моментами мы живем.
Сезанн, говоря, что художник должен видеть природу так, «словно никто до него ее не видел», был уже стар и близок к смерти. Каждый его выход на пленэр, каждый написанный им натюрморт были для него неожиданностью, озарением. За месяц до смерти он писал сыну:
Здесь, на берегу реки, мотивы множатся, одна и та же тема, увиденная под разным углом, многообразна и представляет огромный интерес (du plus puissant intérêt). Мне кажется, я мог бы работать над ними месяцами, не сходя с места, а только наклоняясь то вправо, то влево.
Когда мы оторваны от тех слоев восприятия, к которым всю жизнь стремимся (теряя их, мы только в теории знаем, что они существуют, потому что уходит чутье, память самого опыта), то кажется, что мы замурованы, и вкус к жизни пропадает. Если в работе, в жизни мы все время сталкиваемся с одним и тем же, то эта повторяемость становится невыносимой. И вдруг – озарение. Мы прикасаемся не к новым мирам в самих себе, мы знали о них и раньше, просто забыли к ним путь. Эти миры вновь открываются нам: не благодаря труду, желанию или усилию, хотя они необходимы, так как очищают, а благодаря толчку извне. Если говорить о литературе, то зачем же еще читать, если не ради таких переживаний?
* * *
Бреден[389], чудесный художник-график и рисовальщик, сын кожевенника из глубокой провинции, всю жизнь был беден и недооценен, жил на чердаке и там с китайской тщательностью и аккуратностью выращивал редкие комнатные растения – рисуя тропические заросли, кроны мощных деревьев, увешанные скелетами, фантастические таинственные кустарники. Бодлер сказал о нем: «Не знаю, есть ли у этого человека талант, но он точно гениален». А Бодлер был одним из редких представителей XIX века с внутренним «детектором» гениальности.
Художник, который, подобно Бредену, испытал необычайные переживания и ищет для них выражение, развивает свою мысль или образ, вынужден пережить какую-то «маленькую смерть», вынужден создавать свой язык форм, производящий впечатление неуклюжести. Бесталанность? Слабость? Как часто мы слышим возмущенное: «На что это похоже?» Еще во времена моей молодости считалось, что Сезанн не умел рисовать, даже Жак-Эмиль Бланш, не самый плохой художник, друг Пруста, один из первых покупателей картин Сезанна, когда писал о нем, старался оправдать его «плохой» рисунок (я видел портрет жены Сезанна рядом с рисунками Рембрандта – не знаю, какой еще художник выдержал бы такое соседство).
Разве может художник оценить самого себя? «Если бы это стоило того, я дал бы в новый журнал поэму „Фортепьяно Шопена“. Стоит ли?» – пишет Норвид Соколовскому в 1865 году.
«Я не могу напечатать эту книгу, – якобы сказал великий издатель Грассе, прочтя „В сторону Свана“ Пруста, – первые сорок страниц описывают, как герой не может заснуть, ни один читатель этого не выдержит».
За новый угол зрения, за собственный язык, собственный стиль писатель платит высокую цену. Противодействие читателя – азы, я сам ощутил это, читая Хаупта. «У меня нет терпения читать этот список вещей, лошадей, упряжек», – думал я, открыв одну из глав «Перстня» в «Культуре» (как раз заглавную). Взяв в руки книгу, вышедшую пару месяцев спустя, я вздохнул без энтузиазма – столько еще непрочитанных книг!
И вдруг, с самых первых страниц – сюрприз. Меня очаровала полнота, многослойность мировоззрения, языковое богатство, всегда удачное словотворчество, неожиданные метафоры редкостной поэтичности, и я открыл в себе новое ощущение, иной взгляд на мир, иное «вечное» время, время, застывшее на полушаге, о котором мы забываем, теряя его «в шуме большого и пустого птичника, аквариума беспокойного сознания».
Здесь и война, и польская трагедия, и жестокое бесцельное унижение, и coup de grâce[390], и падение Франции. Здесь мальчик с оторванной головой и любовная записка, заткнутая за раму картины. Но эта война ничуть не важнее камешков и мрамора разбитого римского пола, не важнее паршивенького дансинга, где алкоголик-марксист покупает уродливым танцовщицам розы, надушенные плохими духами, или бьющаяся о берег волна чужого моря.
На следующий день я уже не мог оторваться от «Перстня» – проснувшись ночью,