Дневники Льва Толстого - Владимир Вениаминович Бибихин
Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь. Да, забыл сказать, что умываясь, одеваясь, вспоминаю бедноту деревни и больно на свою роскошь одежд, а привычка чистоты. (Там же, продолжение)
Ну слава Богу, хоть начало дела. Исследователи его одобряют: «Толстой не мыслит себе личного счастья вне всеобщего довольства и гармонии. Его мучает собственное благополучие в то время, когда вокруг царят ложь и несправедливость… растет и становится невыносимым его чувство вины и стыда перед народом за барские условия жизни». Но опять что-то крупно не так. «Невыносимо» чувство вины – а привычка чистоты сильнее невыносимого?
Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету «Русь». Ужасаюсь за казни, и, к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду: скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь – лишнее, и сажусь за письма.
Когда-нибудь продолжу это описание, а теперь 21 марта 1908. Ясная Поляна. (<Там же>)
Где здесь небывалая внутренняя работа? 8 придыханий, собака Белка раздражает… Выпил лишнего кофе, возмущается казнями в газете, собственно по долгу службы, а глаза жадно отыскивают упоминание о себе любимом, мировой знаменитости, упоминаемой или печатаемой почти в каждом номере?
Это запись о внутренней работе, «чего я никому не рассказывал и чего никто не знает»? Что она вообще такое?
Она сама работа и есть. А мы ее в лицо не заметили. В этом смысле ее никто не знает. Работа действительно уникальная. Я не знаю в мире теперь писателя, который осмелился бы так смиренно и просто рассказать, не рисуясь немного и не отмечая черты героя, свой день. Я бы так не смог, от стыда я скрыл бы или, как Блок, сорвался в гротескный ужас – свое очернение, тоже способ спрятаться. Попробуйте вы так рассказать свой день. Выбор описанного, каждый взгляд на себя («жду почту, которая мне не нужна, но по старой привычке») достигнут десятилетиями школы настоящей правды. Не рисуясь, т. е. не выделяя аспект себя. Это настоящее описание. За ним чистый человек.
Этим достижением чистоты в свете правды сделано то, что Толстой уже не остается, когда покинут и оставлен, в пустоте.
Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всём. В конце концов, остается всё-таки одно: добро, любовь – то благо, которое никто отнять не может. (28.4.1908 // <там же>)
Здесь впервые мы получаем отчетливое определение любви, которая у Толстого мы только отсветами понимали: она то, что не шатается в момент нигилизма, продолжает держаться и держать. Это преодоление нигилизма. Толстой был молодой крайним нигилистом. Его нигилизм выработал себе выход.
И мне кажется, что Толстой сам заманивал к себе эту потерянность, или нарочно заглядывал в бездну, в безумие, чтобы проверить, что пространств, неприступных для его опоры, не осталось. Нарочно провоцировал крайние состояния, во всяком случае уж точно не боялся их. Вот опыт, физиологически тот же что нигилизм. Под брошенностью есть биологическая основа, но я оставляю эту тему на потом. Оставляю на потом и доказательство, что Толстой видит общие корни сумасшествия, нигилизма и брошенности:
12 мая 1908. Ясная Поляна. Со мной случилось нынче что-то новое, необыкновенное, не знаю, хорошее или дурное, должно быть хорошее, потому что всё, что было, есть и будет, всё только хорошо: случилось то, что я проснулся с небольшой головной болью и как-то странно забыв всё: который час? Что я пишу? Куда идти? Но, удивительная вещь! рядом с этим особенная чуткость к добру: увидал мальчика, спящего на земле, – жалко; бабы работают – мне особенно стыдно. Прохожие – мне не досадно, а жалко. Так что совсем не к худшему, а к лучшему. (<Там же>)
Заметьте, что не технические соображения – апоплексический удар? старческая амнезия? не выспался? что вчера ел? – а всё та же, в сущности единственная для Толстого всю его жизнь оценка: хорошо или плохо?
Какая дремучая глубина в этом роде оценки. Лосев рассказывал о старом еврее на демонстрации полетов до революции в Ростове. Он встревожился и всех спрашивал: А что, евреям от этого будет хорошо или плохо?
Сохранение опоры в момент потери всех опор сделало возможным распределение себя с этого тела на другие тела, и шире, умение брать всё, как я говорю, с улицы, отовсюду, откуда попало и пришлось. Причем брать не через себя пропуская, а прямо, отдаваясь, становясь мальчиком на земле и прохожим со своими заботами, – и если они просители, то конечно снова неприятно, но взять их самих по себе независимо от Толстого, думающих о деле, старательных, то соучастие.
В новых опытах навидения он теперь подбирается к тому, чтобы видеть в другом не отвлеченного себя духовного, а себя интимно родного. Сейчас мы подыщем слово для такого участия и вспомним что-то из аскетики. Не просто любящее, а интимно влюбленное отношение: влюбленность в другого, вот что теперь мерещится Толстому. Другой не просто такой же, как я, а самый близкий родной, какой только может быть. В конечном счете я сам как любимый, единственный и драгоценный из всех.
Записал: себялюбие, т. е. любить себя больше всего, – и величайшее заблуждение и высшее совершенство. Заблуждение, когда любить больше всего свою личность, и высшее совершенство, когда любить больше всего то духовное начало, которое живет и проявляется во мне. (23.6.1908 // <там же>)
Где я люблю сам себя, там и мое заветное, самое любимое.
Нынче утром обхожу сад и, как всегда, вспоминаю о матери, о «маменьке», которую я совсем не помню, но которая осталась для меня святым идеалом. Никогда дурного о ней не слышал. И, идя по березовой аллее, подходя к ореховой, увидел следок по грязи женской ноги, подумал о ней, об ее теле. И представление об ее теле не