Александр Мелихов - Былое и книги
Прежней аристократии было так высоко не взлететь, но она, если говорить об идеальной ее миссии, чувствовала себя ответственной за общественное целое, а потому была менее склонна обменивать будущее государства на сиюминутные выгоды. Именно аристократии-то и не хватает современному демократическому обществу, однако Марк Твен замечал лишь ее доходы и видеть не желал принесенные ею жертвы – прежде всего на поле брани. Даже интересно, успел ли яростный американский народник прочесть «Войну и мир» графа Толстого: «Помни одно, князь Андрей: коли тебя убьют, мне, старику, больно будет… – Он неожиданно замолчал и вдруг крикливым голосом продолжал: – А коли узнаю, что ты повел себя не как сын Николая Болконского, мне будет… стыдно! – взвизгнул он».
В отношении к монархии Марк Твен доходил до комической повторяемости. Когда другой народник Николай Чайковский собирал в Америке средства на русскую революцию, как вскоре выяснилось, первую и, увы, не последнюю, Марк Твен посчитал своим долгом «плеснуть в его кратер холодной воды». А именно: «наше христианство, которым мы издавна гордимся – если не сказать кичимся, – давно уже превратилось в мертвую оболочку, в притворство, в лицемерие»; «мы утратили прежнее сочувствие к угнетенным народам, борющимся за свою жизнь и свободу»; «мы либо холодно-равнодушны к подобным вещам, либо презрительно над ними смеемся». Чайковский возразил, что всего два-три месяца назад американцы в мгновение ока собрали на русскую революцию два миллиона долларов – тогда это было очень прилично, – однако великого скептика купить не удалось: «Эти деньги собрали не американцы, их собрали евреи; значительную долю этой суммы внесли богатые евреи, но все остальные деньги дали русские и польские евреи Ист-Сайда, то есть горькие бедняки. Евреи всегда отличались благожелательностью. Чужое страдание всегда глубоко трогает еврея, и, чтобы облегчить его, он способен опустошить свои карманы. Они придут на ваш митинг, но, если там появится хоть один американец, посадите его под стекло и показывайте за деньги».
Сам пламенный скептик на митинг прийти не смог, однако на митинге зачитали его письмо, тут же напечатанное в «Нью-Йорк Таймс» под шапкой «ОРУЖИЕ, ЧТОБЫ ОСВОБОДИТЬ РОССИЮ»: «Россия уже слишком долго терпела управление, строящееся на лживых обещаниях, обманах, предательстве и топоре мясника, – и все во имя возвеличивания одного-единственного семейства бесполезных трутней и его ленивых и порочных родичей».
М-да, юмор здесь окончательно перемолот пафосом, великий борец с машиной внутри человека словно оказался затянут в пропагандистскую машину революционной пропаганды. Неужто прокладываются железные дороги, льется сталь, пишутся романы и научные формулы, поются арии и лечатся болезни исключительно ради возвеличивания одного семейства?.. Пытался ли апологет трезвости хотя бы прикинуть, какая доля национального дохода уходила на содержание семейства трутней? Нет, пафосу не до скучных цифр.
В 1906 году Марк Твен писал: «Вот уже два года, как ультрахристианское царское правительство России официально устраивает и организует резню и избиение своих еврейских подданных».
Национализм – от финских хладных скал до экзистенциальных союзов
Финляндия, которую мы потерялиЙохан Людвиг Рунеберг, шведскоязычный финляндский Пушкин, ушедший из жизни на сорок лет позже главного русского гения, в своем гимне Финляндии «Наш край» страстно напирал именно на ее бедность: «Наш бедный край угрюм и сер», «Убогий край родной» («Россия, нищая Россия»). Но – «На все способен мой народ, // В годину общих бедствий. // К победе армия идет // Во имя финской чести» («Сказания фенрика Штоля»). Фенрик – низший офицерский чин, отнюдь не столь жалкий, как русский фендрик; рунеберговский фенрик способен ценить доблесть и в противнике, он исполняет настоящую оду русскому генералу Кульневу, во время Русско-шведской войны 1808–1810 годов отличавшемуся не только храбростью, но и гуманностью по отношению к пленным и мирному населению, за что получил отдельную благодарность и от императора.
А вот как Рунеберг изображает приют убогого чухонца эпохи декабристов: «Изба его не много просторнее бани, но по виду и предметам своим совершенно подобна ей, этой единственной и необходимой для него статье роскоши. Внутренность избы представляет посетителю странную картину. Стены и пол, сколоченные из нетесаных бревен и досок сосновых, черны как уголь – первые от дыму, последний от всего, что в течение многих лет напрасно ожидало отмывки. Редко видна крыша: ее заслоняет облако дыма, которое темно-серой пеленой висит на высоте 7 или 8 футов и служит покровом, не обращаясь в тягость… Окон нет, кроме волоковых, в которых доску можно по произволу отодвигать и задвигать».
При свете огня, пылающего в печи, «движется или чаще покоится бесчисленное множество людей». Одни занимаются рукоделием, другие лежат перед огнем, а «над длинным корытом возле двери лошадь лакомится сечкой, наслаждаясь теплом и обществом, между тем как петух, если он еще не занял ночлег в кругу своего семейства, навещает своих подруг по всем углам комнаты и везде бывает как дома».
Вечно полуголодный крестьянин из финской глубинки «должен казаться беспомощным, тупым и неспособным ни к какому делу, где требуется живость и решимость. Однако ж многие примеры доказали, что когда судьба поставит его в другие обстоятельства, тогда этот, по-видимому, хаотический дух может в короткое время развить силы, не только неисчерпаемые, но даже действующие с быстротою и меткостью, каких едва бы можно ожидать от способностей блестящих и долговременного навыка».
Это совершенно точный приговор всем формам культурного детерминизма, а проще – культурного расизма, приписывающего народам какие-то вечные свойства. Финны были не первыми и, увы, не последними, кто не оставил камня на камне от этих умствований, если только подтасовки уместно сравнивать с камнями. Прошло сто лет, и юный град, вернее, небольшое государство уже не уступало ни одной великой державе ни по одному признаку цивилизованности – кроме физического могущества. Исключительно благодаря которому «цивилизация», надо не забывать, только и сумела подчинить себе «варварство». И без которого, без физического могущества, на протяжении всего XX века в цивилизованной Европе малым народам нечего было и думать о проведении какой-то независимой национальной политики, но разве что об удачном лавировании катера меж броненосцами, чтобы не быть подмятым ни одним из них и не быть раздавленным при их столкновении.
Профессор Хельсинкского университета Тимо Вихавайнен фрагментарно, но емко обрисовал наши «двести лет вместе» – «Столетия соседства» (СПб., 2012) – от дней Александровых прекрасного начала, когда впервые в истории финнам, отвоеванным у Швеции, считавшей финский язык «невыносимой тарабарщиной», была дарована автономия. «Когда Александр еще воссоединил с новым “Финляндским государством” Старую Финляндию, т. е., если так можно выразиться, вернул ему Карелию, появились основания для цитируемого Катайисто высказывания К. Ю. Валена: “То, что только что завоеванная страна могла испытать от российской власти, не имеет примеров в мировой истории, и подобных примеров, пожалуй, никогда и не будет”». (Кто такие Катайисто и Вален, не спрашивайте, ибо издательство сэкономило не только на комментаторе, но, кажется, и на редакторе: «Конармия» Бабеля переведена как «Красная конница», финноеды как едоки финнов, а Милюков и вовсе обращен в еврея; о косноязычных оборотах и словечках типа «промоция» уже не говорю. – А. М.)
Однако и в этот медовый период, «не считая увлеченности императором и почитания его, которые можно назвать просто поклонением, отношение к России сохранялось, однако, резко отвергающим. На этом сказывались бесчисленные войны, театром которых становилась Финляндия в историческое время. Русофобия как таковая ни в коем случае не была в 1917–1918 годах новостью, а скорее давней финской традицией». «Финн, т. е. швед в то время Ларс Юхан Мальм» во время Великой Северной войны написал «достойную похвалы работу о России и русских», где «повторяются очень многие, имевшие хождение уже пару столетий клише – от упоминания о лени и пьянстве русских до свидетельств их лживости и проявлений жестокости. Одной значительной и также в других сообщениях упоминающейся чертой русских являлось спесивое отношение к Западу, о котором, впрочем, ничего не знали».
Как ни трудно расстаться с грезой о дружбе народов (люди разных национальностей могут дружить сколько угодно, но народы никогда, ибо их единство сохраняется ощущением собственной избранности), основой их мирного соседствования может служить лишь деликатно скрываемое обоюдное чувство превосходства. И долгое время так оно и было: русского простонародья в Финляндии было слишком мало, чтобы оно могло серьезно задеть финнов своим отношением к «чухне», а российскую власть финны мудро обходили сами, обвиняя во всем собственную «реакционную» бюрократию – «подозрение монарха могло привести к утрате всего. Польша в этом отношении была хорошим примером и наглядным уроком».