Александр Мелихов - Былое и книги
Точно так же, зажатая принудительным благоговением, жизнь начинает ускользать на свободу при помощи кощунств, которые, не находя у людей сверхсовестливых ни малейшей отдушины, превращаются даже и в неврозы, навязчивые мысли, в старой психиатрии именовавшиеся «хульными»: а что, если сейчас дернуть священника за бороду?.. А что, если бы с народного трибуна прямо на трибуне свалились штаны?..
В Средние века среди низшего клира были распространены непристойные пародийные богослужения – «праздники дураков»; участники этих праздников защищались такой апологией: «Все мы, люди, – плохо сколоченные бочки, которые лопнут от вина мудрости, если это вино будет находиться в непрерывном брожении благоговения и страха божьего. Нужно дать ему воздух, чтобы оно не испортилось. Поэтому мы и разрешаем себе в определенные дни шутовство (глупость), чтобы потом с тем большим усердием вернуться к служению Господу». Апологеты праздника вполне готовы признать свою разрядку глупостью. Но не отказаться от нее.
Большинство жаргонных выражений тоже стремится соскрести с предметов сколько-нибудь возвышенную окраску, указывая на их наиболее «низкие» функции или признаки: рот – хлебало, нос – нюхалка, две дырочки, женщина – соска, давалка, гроб – ящик…
Первые анекдоты о Владимире Ильиче Ленине тоже всего лишь помещали его в какую-то «земную» житейскую ситуацию: то он в длинных трусах делает зарядку – маленький, толстенький, приседает; то он игриво переговаривается через дверь с Надеждой Константиновной: «Это я, Вовка-могковка». Судя по щекочущему восторгу, с каким все впервые приобщавшиеся к этому кощунству, начинали хохотать, вино мудрости и благоговения уже давно перебродило…
В борьбе с любыми механизмами, пытающимися подчинить себе жизнь, она, жизнь, посредством луддита-юмора защищает свое право на неповторимость, на непредсказуемость, на умеренность и здравый смысл.
Нетрудно предсказать, какие отношения с юмором окажутся у титанов мысли, убежденных, что сама жизнь и есть несложный механизм: в основе – производительные силы, им соответствуют производственные отношения, те в свою очередь разбивают людей на классы с такими-то и такими-то свойствами и потребностями, борьба этих классов приводит к таким-то и таким-то последствиям… Марксизм можно назвать плодом неочеловеченного интеллекта, механически переходящего от незамысловатых предпосылок к незамысловатым выводам, ничуть не смущаясь их кошмарностью и… и смехотворностью. Основоположники если иногда и пошучивали (хотя и несмешно), то всегда над кем-то другим и никогда над собой: «Нужно прежде всего писать о противнике с презрением и насмешкой» (Фридрих Энгельс). О противнике, никогда о себе!
И смешили их странные вещи. Энгельс о перевороте Наполеона Третьего: «История Франции вступила в стадию совершеннейшего комизма… Не выдумаешь комедии лучше этой». Ну а всемирный гений, доведший Учение до практической завершенности и не успевший перестроить жизнь по принципу единой фабрики только потому, что она предпочла лучше погибнуть лежа, – смешливостью Ильича умилялись десятки мемуаристов и режиссеров. «Ух, как умел хохотать. До слез. Отбрасывался назад при хохоте», – вспоминала Надежда Константиновна. Но о причинах такого веселья большинство воспоминателей умалчивали – видимо, для них было не важно, над чем человек смеется, главное – как (вопреки собственным принципам, отдавали пресловутой форме предпочтение над содержанием). Однако драгоценные крупицы все же просверкивают: то Ильич хохочет над простаками, надеющимися построить социализм без расстрелов, то, неким Антимазаем, с веселым смехом истребляет беспомощных зайцев во время наводнения…
Другие эпизоды едва-едва тянут на недоуменную усмешку. Но это и неважно – «нужно прежде всего писать о противнике с презрением и насмешкой», всегда о ком-то, только не о себе: «Копанье и мучительный самоанализ в душе ненавидел», – та же Надежда Константиновна. Юмор – разящее оружие и какой же большевик станет обращать его против себя!
Сатирик под машинойЭх, не попались их сказки на зуб хорошему юмористу… Умников-то, не оставлявших от марксистских грез камня на камне (точнее, облака на облаке), было выше головы – разъясняли, что при тотальной государственной собственности люди попадут в зависимость от собственных уполномоченных, что у правящего аппарата неизбежно возникнут собственные интересы, не совпадающие с интересами трудящихся, да и сами трудящиеся совсем не против поживиться за счет друг друга, – но от воодушевляющего вранья рациональные доводы отскакивают как горох от стены, гораздо приятнее объявить разоблачителя чьим-то наймитом, чем отказаться от бодрящего наркотика.
Однако жил на свете один могучий юморист, в ком всякий затянувшийся пафос непременно пробуждал убийственный сарказм, – я имею в виду несгибаемого Марка Твена, чьим излюбленным лакомством были шутки над смертью. Выросший в религиознейшей среде, Сэм Клеменс совсем еще молодым человеком писал брату: «Не понимаю, каким образом человек, не лишенный юмора, может быть верующим, – разве что он сознательно закроет глаза своего рассудка и будет силой держать их закрытыми». Это хорошо бы, да только радость несет лишь бессознательное неведение… Марку Твену оно никак не давалось. От нежно любимой и простодушно верующей жены Оливии всю меру своего безбожия ему скрывать до какой-то степени, похоже, удавалось, но обманывать себя надолго не получалось никак. В конце концов он понаписал такого, что его дочь Клара Клеменс-Габрилович дала согласие на публикацию только через полвека (у нас «Письма с Земли» были опубликованы в 1963 году). Сам же классик особенно свирепые суждения о Боге как о злобном тщеславном завистнике завещал «никому не показывать на глаза вплоть до 2406 года», отмерив своей тайне полтысячелетия.
Человеку же в этих письмах из-за гроба досталось больше за его глупость, чем за его злобность, ибо злобным его создал Бог, а глупость как будто представлялась Марку Твену самостоятельным человеческим творением. Свободной воли человек, по Марку Твену, лишен, но глупости он творит словно бы все-таки по собственной воле: он продолжает молиться, хотя все его молитвы до единой остаются без ответа; придумав рай, он не внес туда ни одной из своих любимых радостей, начиная от соития, кое мужчины и женщины с юности до старости ценят «выше всех других удовольствий вместе взятых».
Не пощадил бывший лоцман и старатель и всю цивилизацию. «Эта цивилизация, которая уничтожила простоту и безмятежность жизни, заменила ее спокойствие, ее поэзию, ее светлые романтические мечты и видения денежной лихорадкой, низменными целями, пошлыми желаниями и сном, который не освежает; она придумала множество видов бесполезной роскоши и сделала их необходимостью; она создала тысячи порочных стремлений и не удовлетворяет ни одного из них; она свергла Бога и возвела на его престол серебреник».
Это великий сатирик писал на вершине земной мудрости и славы. Однако, уже крепко перевалив за полвека, Марк Твен устами прагматического янки из Коннектикута отвел душу и в издевках над романтическим Средневековьем, отдельно поглумившись и над Вальтером Скоттом. Ничего удивительного – для юмора нет ничего не только святого, но и просто неизменного: если чем-то восхищаются слишком долго, он непременно поднимет это на смех – юмор и пафос вообще смертельные враги. Именно поэтому можно только дивиться, с каким пафосом янки зачитывает конституцию своего штата: вся власть принадлежит народу, все правительства учреждаются на благо народа, народ вправе в любое время изменить форму правления – и так далее, и так далее без самого скромного сомненьица: а как быть, если одна часть народа желает одного, а другая другого, как это бывает всегда за исключением временных массовых помешательств (да и тогда остаются скептики, не поддающиеся всенародному пафосу). Марк Твен, однако, в своем демократическом пафосе переплюнул, пожалуй, даже российских народников (и лучшие-то умы всегда выходили из народа, и любая-то монархия хуже демократии) и либералов, верующих в гласность: только-де газета способна поднять народ из грязи!
Как будто газетчики свободны от общечеловеческого соблазна угождать сильным… (А массовая глупость будет посильнее «Фауста» Гете.) И как будто у сильных нет возможностей удалить с авансцены тех, кто попытается встать у них на пути. Нам в России особенно трудно уверовать в демократические сказки оттого, что наши лучшие умы, Пушкин и Толстой, вышли из родовой аристократии, а наш красивейший город Санкт-Петербург возводился именно монархами, привлекавшими первоклассных европейских архитекторов, чьи творения демократия теперь старается вытеснить своими помесями сундука с аквариумом. Ну а в газетах цензура владельцев оказалась даже наглее и циничнее, чем…