Умберто Эко - Сказать почти то же самое. Опыты о переводе
Птица ясно прокричала, изумив меня сначала.
Было в крике смысла мало, и слова не шли сюда.
Но не всем благословенье было – ведать посещенье
Птицы, что над входом сядет, величава и горда,
Что на белом бюсте сядет, чернокрыла и горда,
С кличкой «Больше никогда!».
Одинокий, Ворон черный, сев на бюст, бросал, упорный,
Лишь два слова, словно душу вылил в них он навсегда.
Их твердя, он словно стынул, ни одним пером не двинул,
Наконец я птице кинул: «Раньше скрылись без следа
Все друзья; ты завтра сгинешь безнадежно!..» Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!» (В.Я. Брюсов)]
Вот как переводит их Бодлер:
Alors, cet oiseau d’ébène, par la gravité de son maintien et la sévérité de la physionomie, induisant ma triste imagination à sourire: «Bien que ta tête, – lui dis-je, – soit sans huppe et sans cimier, tu n’es certes pas un poltron, lugubre et ancient corbeau, voyageur parti des rivages de la nuit. Dis-moi quel est ton nom seigneurial aux rivages de la nuit plutonienne! Le corbeau dit:.Jamais plus!»
Je fus émerveillé que ce disgracieux volatile entendît si facilement la parole, bien que sa réponse n’eût pas un bien grand sens et ne me fît pas d’un grand secours; car nous devons convenir que jamais il ne fut donné à un homme vivant de voir un oiseau au-dessus de la porte de sa chambre, un oiseau ou une bête sur un buste sculpté au-dessus de la porte de sa chambre, se nommant d’un nom tel que Jamais plus
Mais le corbeau, perché solitairement sur la buste placide, ne proféra que ce mot unique, comme si dans ce mot unique il répandait toute son ́âme. Il ne prononça rien de plus; il ne remua pas une plume, – jusqu’à ce que je me prisse à murmurer faiblement: «D’autres amis se sont déjà envolés loin de moi; vers le matin, lui aussi, il me quittera comme mes anciennes espérances déjà envolées». L’oiseau dit alors: «Jamais plus!» (Baudelaire)
[† Тогда эта эбеновая птица своими важными манерами и своим строгим обликом развлекла мое печальное воображение, и я усмехнулся. «Хоть на твоей голове, – сказал я ему, – нет ни хохолка, ни гребешка, ты не трус, зловещий и древний ворон, пришелец с берегов ночи. Скажи мне, каково твое владычное имя на берегах плутоновой ночи!» Ворон молвит: «Больше никогда!»
Я подивился тому, что это невзрачное пернатое так легко понимает речь, хотя в его ответе было не так-то много смысла и не слишком он мне помог: ведь нужно согласиться, что живому человеку никогда не дано было увидеть птицу над дверью своей комнаты, птицу или тварь на скульптурном бюсте над дверью своей комнаты, зовущуюся таким именем, как Больше никогда!
Но ворон, сидя в одиночестве на невозмутимом бюсте, не говорил ничего, кроме одного этого слова, как будто в одном этом слове он изливал всю свою душу. Ничего больше он не произнес; не шевельнул ни одним пером, – до тех пор, пока я не забормотал тихонько: «Иные друзья уже улетели далеко от меня; утром он тоже меня покинет, как мои старые надежды, уже улетевшие». Тут птица молвит: «Больше никогда!» (фр., Бодлер)]
Малларме, казалось бы, должен был проявить более тонкое чутье по отношению к стратегиям «Слова» (Verbe), чем Бодлер. Но он еще сильнее Бодлера подозревает (в «Схолиях», посвященных «Ворону»), что поэтические декларации По – всего лишь «интеллектуальная игра», и цитирует письмо Сьюзен Ашар Уайрдс Уильяму Джиллу, в котором говорится: «В беседе о “Вороне” мистер По уверил меня, что в опубликованном им сообщении о методе сочинения этого произведения не было ничего истинного… Мысль о том, что стихотворение можно было бы сложить таким образом, пришла к нему, навеянная комментариями и критическими исследованиями. Затем он составил этот рассказ, только ради остроумного эксперимента. И его удивило и позабавило, когда этот рассказ был принят как заявление, сделанное bona fide[223]*».
Об этом мы уже говорили, могло быть и так, но ведь По мог разыграть не своих критиков, а госпожу Ашар Уайрдс. Это не так уж важно. Но, видимо, важно для Малларме, поскольку, осмелюсь сказать, это освобождает его от священного долга, который он должен был бы почувствовать прежде всего остального: применить в своем языке все эти возвышенные уловки Поэзии. И все же он соглашается с тем, что По, пусть и в шутку, справедливо заявил, что «tout hasard doit être banni de l’œuvre moderne et n’y peut être que feint: et que l’éternel coup d’aile n’exclut pas le regard lucide scrutant les espaces dévorés par son vol»[224]*. Увы, им движет что-то вроде глубоко скрытой недобросовестности, и из страха потягаться с невозможной задачей Малларме тоже переводит прозой, и он – то ли под влиянием Бодлера, то ли потому, что его язык не позволял ему найти лучшее решение, – тоже выбирает Jamais plus.
Правда, поначалу он пытается сохранить некоторые внутренние ассонансы, но в целом, если остановиться на рассматриваемых секстинах, его псевдоперевод (который, возможно, богаче и соблазнительнее бодлеровского) остается на том же уровне удачной адаптации:[225]1
Alors cet oiseau d’ébène induisant ma triste imagination au sourire, par le grave et sévère décorum de la contenance qu’il eût: «Quoique ta crête soit chauve et rase, non! dis-je, tu n’es pas pour sûr un poltron, spectral, lugubre et ancien Corbeau, errant loin du rivage de Nuit – dis-moi quel est ton nom seigneurial au rivage plutonien de Nuit.»Le Corbeau dit: «Jamais plus».
Je m’émerveillai fort d’entendre ce disgracieux volatile s’énoncer aussi clairement, quoique sa réponse n’eût que peu de sens et peu d’à-propos; car on ne peut s’empêcher de convenir que nul homme vivant n’eût encore l’heur de voir un oiseau au-dessus de la porte de sa chambre – un oiseau ou toute autre bête sur le buste sculpté, au-dessus de la porte de sa chambre, avec un nom tel que: «Jamais plus».
Mais le Corbeau, perché solitairement sur la buste placide, parla ce seul mot comme si, son ́âme, en ce seul moment, il la répandait. Je ne proférai donc rien de plus: il n’agita donc pas de plume – jusqu’à ce que je fis à peine davantage que marmotter «D’autres amis déjà ont pris leur vol – demain il me laissera comme mes Espérances déjà ont pris leur vol.» Alors l’oiseau dit: «Jamais plus». (Mallarmé)
[† Тогда эта эбеновая птица заставила мое печальное воображение усмехнуться над важной и суровой благопристойностью ее манеры держаться. «Хотя твоя макушка лыса и облезла – нет! говорю я, ты точно не трус, призрачный, зловещий и древний Ворон, блуждающий далеко от берегов Ночи, – скажи мне, как твое владычное имя на плутоновых берегах Ночи!» Ворон молвит: «Больше никогда!»
Я немало удивился, услышав, что это невзрачное пернатое изъясняется так ясно, хотя в его ответе было мало смысла и он был не слишком уместен; ведь нельзя не согласиться с тем, что еще ни один живой человек не имел счастья увидеть птицу над дверью своей комнаты – птицу или какую-то иную тварь на скульптурном бюсте, над дверью своей комнаты, с таким именем: «Больше никогда!»
Но Ворон, сидя в одиночестве на этом невозмутимом бюсте, говорил одно лишь это слово, как будто в этот единственный миг он изливал свою душу. Я ничего больше не произнес; он и пером не шевельнул – до тех пор, пока я не пробормотал с трудом: «Иные друзья уже пустились в полет; завтра он покинет меня, как мои Надежды уже пустились в полет». Тут птица молвит: «Больше никогда!» (фр., Малларме)]
Вполне очевидно, что прочтение Бодлера и Малларме дамокловым мечом нависло над последующими переводчиками на французский. Например, Габриэль Муре (1910) переводит стихами и сохраняет некоторые рифмы и ассонансы, но, дойдя до решающего места, присоединяется к решению двоих великих предшественников:
…Corbeau fantômal, sombre et vieux, errant loin du rivage de la Nuit —Dis-moi quel est ton nom seigneurial sur le rivage Plutonien de la Nuit!»Dit le Corbeau: «Jamais plus». (Mourey)
[† …Призрачный Ворон, мрачный и старый,
блуждающий далеко от берегов Ночи, –
Скажи мне, как твое владычное имя
на плутоновых берегах Ночи!»
Ворон молвит: «Больше никогда!» (фр., Муре)]
Многие высоко ценят варианты, предложенные Бодлером и Малларме, и утверждают, что эти два текста производят, по сути дела, то же самое чарующее и таинственное воздействие, которого хотел добиться По. Но уже говорилось, что они производят его в отношении содержания, а не в отношении выражения и потому воплощают собою весьма радикальный выбор, – но об этом речь пойдет в следующих главах, посвященных переделке и адаптации. А здесь я хотел бы подчеркнуть одну основную проблему.
Перевод – это стратегия, стремящаяся на другом языке произвести то же воздействие, что и дискурс-источник, а о поэтических дискурсах говорится, что они стремятся произвести воздействие эстетическое. Но Витгенштейн (Wittgenstein 1966) задается следующим вопросом: что произошло бы, если бы, определив, какое воздействие производит на слушателей, например, менуэт, можно было изобрести препарат, после инъекции вызывающий в нервных окончаниях головного мозга те же стимулы, какие вызывает менуэт? Он отмечал, что в данном случае это было бы не одно и то же, поскольку важно не воздействие, а тот самый менуэт[226].
Эстетическое воздействие – не физический или эмоциональный отклик, а приглашение рассмотреть, каким образом этот физический или эмоциональный отклик вызывается этой формой в порядке постоянного перехода от причины к следствию и обратно. Эстетическая оценка не исчерпывается испытываемым воздействием: она определяется также оценкой текстуальной стратегии, это воздействие производящей. Эта оценка включает в себя также стилистические стратегии, задействованные на уровне субстанции. А это значит высказать другими словами мысль Якобсона об ауторефлексивности поэтического языка.