…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология - Владимир Николаевич Базылев
«Уже на „Тыняновских чтениях“ конца 1980-х годов чувствовалась исчерпанность парадигмы. Возникал контраст между идейным богатством первых конференций и этими заседаниями, где все сводилось к чисто традиционному литературоведению. Когда начинался журнал „НЛО“, было ощущение полной исчерпанности того, что позволяло работать в позднесоветский период»,
– считает С.Л. Козлов, филолог из РГГУ, много лет проработавший редактором журнала «НЛО».
По сути, критика Московско-тартуской школы мало отличалась от критики, адресованной несколько раньше функционалистским парадигмам, в частности, структурализму. Подчинение многообразия жизни редукционистской схеме, разрыв между эмпирическими исследованиями и обобщениями, создание «эзотерического дискурса» – так можно резюмировать смысл этой критики.
К середине 90-х годов. Московско-тартуская школа, в советские времена символизировавшая и последнее слово науки, и, главное, оппозиционное марксизму научное течение, начала восприниматься даже ее молодыми выпускниками как консервативное, охранительное направление.
«С Московско-тартуской школой сейчас не происходит ничего, потому что эпоха ее существования завершилась. Это был культурный феномен, который существовал в определенный исторический период. Конечно, в Тарту продолжают работать замечательные филологи, ученики Лотмана. Они вряд ли согласятся, что школа умерла. Выходят „Труды по знаковым системам“, „Труды по русской филологии“. Но она больше не является культурным феноменом, каким она была в 1960 – 1970-е гг. Ее кризис был вызван тем, что изменились социокультурные условия. Школа выросла в условиях советской действительности. <…> И когда этот контекст распался, эта школа превратилась из авангарда в нечто, противостоящее новомодным течениям»,
– рассказывает филолог, выпускник Тарту, редактор журнала «Критическая масса» Г.А. Морев.
Но если тартуская семиотика перестала всерьез рассматриваться как актуальный научный метод (за исключением сильно поредевшей горстки подвижников), то кризис концепции личности, или, точнее, особого типа социального контракта между интеллигенцией и обществом, сложившегося в московско-тартуской школе и распространившегося далеко за ее пределами, продолжает болезненно переживаться. Кризис отечественного структурализма повлек за собой не просто разочарование в научной доктрине: он поставил под сомнение тот идеал личности, который символизировала собой московско-тартуская школа и который долгие годы был важной ценностью для советской интеллигенции (независимо от отношения – иногда весьма критического – к московско-тартуской школе как к научному проекту). Действительно, для многих представителей интеллигенции связь с Московско-тартуской школой, которая особенно сильно ощущалась в 70 – 80-е годы, основывалась скорее на близости к воплощенному в ней культурно-антропологическому идеалу, нежели на приверженности структурализму. Именно кризис этого культурного феномена обозначил конец структуралистской парадигмы в России, хотя первые признаки разочарования в семиотическом учении стали проявляться гораздо раньше <…>.
«Констатации кризиса русской филологии стали настолько привычными, что сами по себе мало у кого вызывают возражения»
– этими словами А.М. Эткинда можно резюмировать сказанное…
«Сейчас все затихло, все остались при своем, все маргинализируется, хотя научная жизнь кажется налаженной – функционируют кафедры, выходят сборники, но это совершенно потеряло тот ореол культурной значимости, который оно имело в советские годы. <…> Филология приобрела свой нормальный статус академической дисциплины. Факультеты полны студентов, просто это явление перестало выходить за рамки… нормального функционирования науки»
– так оценивает ситуацию Г.А. Морев <…>.
На вопрос: что нового происходит, произошло или происходило за последние несколько лет? – мои российские собеседники отвечали: «Ничего»…. Российские коллеги без всякого смущения называют «отсутствие жажды нового» главной особенностью интеллектуальной ситуации в России – новых идей не возникает потому, что в интеллектуальном сообществе никто не готов к их появлению и строго говоря, никто больше ими не интересуется. Паралич воли к новому – так определяют коллеги главную проблему «интеллектуального сообщества» <…>.
Современный интеллектуальный застой резко контрастирует с «годами застоя», когда в Москве, Питере, Тарту, по воспоминаниям моих собеседников, жизнь била ключом, рождались новые идеи, имена и открытия… И их жадно желала и ждала эпоха.
«Сейчас в Москве господствует состояние научной растерянности, когда вроде бы есть все возможности… В РГГУ есть семинар во главе с Мелетинским, туда входят ряд больших ученых – Топоров, Гаспаров, Баткин, Кнабе, с молодежью там сложнее… Там временами происходят дискуссии. Но ничего экстраординарного, чтобы опубликовали и потом говорили – такого нет. Я не думаю, что здесь научная мысль бьет ключом. Скорее, она прохладна»,
– отмечает А.Я. Гуревич.
Ключевым словом, с помощью которого большинство коллег пытаются объяснить, почему не появляется новых течений и сопровождающих их горячих дискуссий, является «фрагментация». Фрагментация предстает как главная причина всех бед и напастей, поразивших российский академический мир.
«– Какие существуют новые интересные направления, какие новые дебаты происходят сегодня в Москве?
– Я боюсь, что ничего не происходит. Потому что нет сообщества, которое могло бы породить соответствующую проблематику. Я это объясняю фрагментацией, которая наступила в 1990-е годы».
– оценивает ситуацию С.Л. Козлов.
Господствующее представление о распаде среды приобретает свой подлинный смысл и истинную значимость в тот момент, когда к предложенному списку из штук двадцати семинаров, научных обществ и журналов, ваш собеседник добавит от себя еще парочку новых имен и названий, и это отнюдь не поколеблет его решительной оценки происходящего:
«Нет, действительно, ничего нового и интересного не происходит».
Для примера процитирую вот такой весьма типичный пассаж из интервью.
«– Позвольте, как же вы говорите, что ничего не происходит? Я с ходу назову вам несколько семинаров, каждый из которых собирает по 30 – 50 человек…
– В терминах Куна происходит нормальная наука, то есть решение чисто конкретных задач в рамках существующих правил игры и образцов. Я мало участвую в этой семинарской жизни. Я сужу по печатной продукции, и обсуждений, событий там очень мало»,
– говорит С.Л. Козлов. Изобилие «форм научной жизни» рассматривается моими собеседниками не как показатель процветания академической жизни, но скорее оценивается негативно, потому что как раз и означает фрагментацию.
«Москва задыхается от обилия обществ. Этих семинаров очень много, много книг интересных, но только они все интересны исключительно для своей узкой аудитории. Единого пространства, каким был семинар Гуревича в 90-е годы, на который приходили все, теперь больше нет. Есть локальные группы. Есть семинар Зенкина, семинар Гуревича, Репиной, Бессмертного-Данилевского… но они никогда не пересекаются. Они не ходят друг к другу»,
– недоумевает П.Ю. Уваров.
Понятие «фрагментация» таит в себе несколько разных смыслов. Так, Козлов продолжает:
«Конечно, я это объясняю внешними причинами социально-политического,