Александр Мелихов - Былое и книги
Еще одно небывалое явление – комментирование превратилось едва ли не в массовую профессию: стало возможным вести обеспеченное и почтенное существование в качестве комментатора и интерпретатора чужих текстов. Влияние этой гильдии настолько разрослось, что не могло не привести к революции комментаторов: комментатор важнее творца! Творца, в сущности, даже и вовсе нет – смерть автору!
Только особая порода людей, родившихся, воспитавшихся и никогда не выбиравшихся за пределы библиотеки, могла не видеть смехотворности уверений, что, скажем, Ремарк написал «На Западном фронте без перемен» не потому, что замерзал, мокнул и дрожал от смертного ужаса в окопах, был ранен, видел страшную смерть друзей, а потому, что прочел сотню-другую «текстов». (Ряды комментаторов существенно пополняет отряд маменькиных сынков – городских книжных мальчиков, никогда не живших полноценной жизнью тела, которое и поставляет нам самые мощные впечатления: холода, голода, боли, усталости, страха…)
Однако же не бывает такого влиятельного зла, которое бы не начиналось с борьбы за добро. После идеологических катастроф XX века, после Освенцима и ГУЛАГа наиболее чувствительные европейские интеллектуалы постарались отыскать корень всех бед – им оказался пафос. Если смотреть на вещи патетически, непременно возникнет чувство, что на свете есть вещи более важные, чем человеческая жизнь, – это чувство и есть первый шаг к идеологическим войнам. Следовательно, дабы их избежать, необходимо на все смотреть с иронией – тогда и не возникнет желания ни убивать, ни жертвовать собой.
Новую иронию не нужно путать с прежней, романтической. Источник романтической иронии – горечь за поруганную прекрасную мечту, в основе же новой иронии – торжество над дураками, решающимися о чем-то мечтать. Романтическая ирония – это насмешка над собственным отчаянием, новые ироники готовы глумиться над всем, кроме самих себя.
Прежде считалось, что если человеку не за что умирать, то ему незачем и жить, – оказалось, что можно жить припеваючи, патетически относясь лишь к одному предмету – к самому себе. И не только жить, но еще и писать прозу и даже стихи.
Другое дело, что без пафоса, без страсти возможно только имитирование, – ну так и будем имитировать, пустив в ход эрудицию интерпретаторов. Да еще и объявим это последним словом европейской культуры, вооружившись искусством пиарщиков. Возьмем у Джойса хаос без его мощи, у Кафки – абсурд без его отчаяния, у Набокова – холодность без его блеска, – получится даже и небезынтересно.
Особенно на фоне советской серости.
В Советском Союзе всем этим поискам и проискам коммерсантов, позеров, комментаторов, маменькиных сынков и гипергуманистов развиться не давали, и потому, как все запретное, они обрели магию опасной для власти значительности. Но ведь все, что плохо для власти, хорошо для нас – значит к этим новым веяниям нужно стремиться, их поддерживать, им подражать, особенно если хочешь выглядеть как самый образованный иностранец. Поэтому в России сделалось преобладающим попугайское начало.
Иными словами, источником творчества сделалось не стремление преображать ужасное и скучное в красивое и забавное, чем от начала времен занималось искусство, а стремление ощутить себя «цивилизованными людьми» в закомплексованной стране.
О чем давно мечтали оттесненные с авансцены лакеи. И когда наконец грянула всесокрушающая революция лакеев, захвативших вокзалы, биржи и телевидение, новые сорта литературных коктейлей были ими подхвачены вместе со всем прочим раскрепощенным и прогрессивным.
Но нужны ли эти коктейли, или, выражаясь по-современному, миксты, кому-то, кроме тех, кто непосредственно на этом зарабатывает деньги и кое-какую известность? Разумеется, нет – в искусстве люди ищут экзистенциальной защиты, защиты от ужаса собственной мизерности и подступающего к каждому бесследного исчезновения, а не прикола или материала для диссертаций. Зато для диссертаций искусственный соловей намного удобнее живого: всегда заранее понятно, что он споет, и к тому же можно отдать полный отчет в его искусстве, можно разобрать его и показать все его внутреннее устройство, расположение и действие валиков, все, все!
Помните же прелестную сказку «Соловей»? Искусственная птица заняла место на шелковой подушке возле императорской постели, капельмейстер написал об искусственном соловье двадцать пять томов, ученых-преученых и полных самых мудреных китайских слов, а придворные делали вид, что все прочли и поняли, иначе их прозвали бы дураками и отколотили палками по животу. И, однако же, только живой соловей сумел отогнать тягостные воспоминания и даже на время отвлечь самую смерть.
Гениального Андерсена уже сто семьдесят лет назад занимало то предпочтение, которое «цивилизованная» публика оказывала искусственному перед естественным, прирученному перед «диким», – он уже тогда почувствовал, что наша цивилизация есть движение от дикости к пошлости. Взять хотя бы диалог канарейки и попугая из «Калош счастья». «Ты помнишь пальмы, миндальные деревья, чудесные цветы, озера, стаи красивых попугаев?» – спрашивает попугая канарейка и слышит ответ: «Это дикие птицы, не получившие никакого образования. Нет, будем людьми!» Цивилизованными людьми, уточнили бы сегодня.
«Меня прекрасно кормят и всячески ублажают, – говорит попугай. – Я знаю, что я умен, и с меня довольно. У тебя, что называется, поэтическая натура, а я сведущ в науках и остроумен. Смех – это знак высшей степени духовного развития».
Пожалуй, среди составных источников новейшей (новомоднейшей) русской литературы можно назвать еще и восстание попугаев. Разумеется, это тоже не дает никаких оснований называть итоговый микст словом «постмодернизм», но ведь бренды назначают не писатели и не читатели, но пиарщики и комментаторы – их же дело превращать понятное в непонятное. А не наоборот. Так что насчет брендов все вопросы к ним.
Зов предков или горький опыт?
Что такое культура и для чего она нужна, мне открыли самоубийцы. Когда я начинал работать с людьми, пытавшимися добровольно уйти из жизни, я заранее трепетал, с какими страшными трагедиями мне предстоит столкнуться. Но оказалось, что практически ни с кем из них не случилось ничего такого, чего не случалось бы с каждым из нас. Только мы преодолели этот соблазн, а они не преодолели, у нас сработала какая-то система защиты, а у них не сработала. И я стал размышлять, что же это за система, позволяющая нам преодолевать обиды и утраты.
Я не сразу заметил, что среди немалого числа страдальцев, с которыми меня свела судьба, не встретилось ни одного, кого бы привела к краю пропасти потеря имущества – сгорела дача, разбилась машина, – утрата убивала лишь в сочетании с унижением. На первых порах я пытался приуменьшать беды своих пациентов, но быстро понял, что требуется ровно обратное. Это о потерянном портфеле можно сказать приятелю: да туда ему и дорога, он был старый, немодный, тебе не к лицу. Но об умершем отце уже так не скажешь: туда ему и дорога, он был старый, немодный, тебе не к лицу…
И если у девушки погиб возлюбленный в горах, ей нужно говорить не то, что ты, мол, найдешь еще десять таких, что будь он умный, так сидел бы дома, но ровно противоположное: таких, как он, больше нет, он и погиб оттого, что был храбр и романтичен, никто в мире так не любил, как вы, если бы люди узнали о вашей любви, они бы стали слагать о ней легенды – и эта красивая сказка вновь пробуждает волю к жизни. Ибо убивает не само несчастье, но ничтожность, некрасивость этого несчастья. А вот если перед нашим горем гнутся горы, не течет великая река и «древо с тугою к земле преклонилось», то нам уже легче. Если человеку удается создать красивую сказку о своей беде, перевести ее из жанра бытовой драмы в жанр трагедии, он наполовину спасен.
Именно это и делает культура. Она создает красивый образ мира и нас в нем и тем преодолевает экзистенциальный ужас – совершенно обоснованное ощущение нашей мизерности в бесконечно огромном безжалостном мироздании. От этого ужаса нас спасает только фантазия, наша способность ставить воображаемое выше реального. В чем, собственно говоря, и заключается пресловутая духовность.
Обычно думают, что культура – это некое красивое облако, имеющее слабое отношение к нашей грешной земле, где правит злато и особенно булат. Однако на самом деле культура – это и защищающая нас броня, это и фундамент, на котором стоят государства, это и сокрытый двигатель науки и военного дела, но она же может оказаться и оружием, вдохновляющим террориста. Культура может порождать как всеобщую терпимость друг к другу, так и яростную вражду – когда на нее, на систему оборонительных иллюзий, кто-то вольно или невольно покушается.
Вы замечали, что почти все сигналы нашего тела – это сигналы боли: там жмет, там трет, там жжет… Это удовольствия нужно организовывать специально, а боль – воистину праздник, который всегда с нами. Вот и наша психика прежде всего обезболивающее, преображение ужасной реальности во что-то мало-мальски красивое и переносимое. А национальная культура – это коллективное обезболивающее целого народа, это крыша над головой, которая прикрывает от его глаз черную бездну безжалостного космоса. Так и как же любой народ будет относиться к тем, кто станет вольно или невольно разрушать эту крышу?