Нора Галь - Слово живое и мертвое
На наш сегодняшний взгляд герои Хемингуэя слишком часто чертыхаются, слишком много пьют и говорят о выпивке. То же происходит в книгах Ремарка и Олдингтона. И тут нужна одна оговорка. Не забудем: это так называемое потерянное поколение, писатели, потрясенные Первой мировой войной и гневно сказавшие о ней десятилетием позже. Но каждый сказал по-своему. Олдингтон, рассказывая о судьбе и смерти своего героя, переходит от поэтичнейшей лирики к злой, язвительной сатире, а то и срывается на крик, призывает (словами Шекспира) «чуму на оба ваши дома», а «добрую старую Англию» – понятие для довоенного англичанина священное – кощунственно честит «старой сукой». У Хемингуэя гнев, горечь, боль за искалеченную той бессмысленной войной жизнь запрятаны глубоко внутри. Его Джейк живет стиснув зубы. Подчас невесело посмеивается над собой. И те, кому он близок, совестятся в открытую его пожалеть, да он и не примет жалости. Все подшучивают, иной раз даже паясничают, как подвыпивший Билл. Доброта и сочувствие загнаны в подтекст.
Праздник: поездка в Мадрид со всеми столкновениями, изменами, рвущими душу, но не прорывающимися почти ни у кого из героев вслух, – все это позади. Брет сквозь слезы говорит Джейку, что вернется к Майклу. He’s so damned nice and he’s so awful – это никак не передать бы дословно, калькой (он так чертовски мил, и он так ужасен!). Сказано лишь немного по-другому: Он ужасно милый и совершенно невозможный – и в этом небольшом сдвиге нельзя не ощутить отчаяние Брет оттого, что им с Джейком вместе не быть, нельзя не ощутить и ее отношение Майклу, пусть неплохому малому, но всего лишь подсунутому судьбой вместо этого, давно любимого и любящего, так же несчастного, как несчастна она.
Так они двое сидят в кафе, Брет просит Джейка не напиваться: You don’t have to (буквально: Это не обязательно, ты не обязан) – Не из-за чего. Ответ: How do you know? У Веры Максимовны самое верное по тону – не стертое, обыденное откуда ты знаешь и не другая крайность: с чего ты взяла (было бы слишком грубо), но – Почем ты знаешь? Don’t (не надо), повторяет она, you’ll be all right. Ox уж это ол райт, сколько раз его если не полностью переносят в русский текст, так калькируют – все, мол, будет в порядке… Но, конечно, для Джейка (по сути, для обоих) ничего не будет и не может быть в порядке – и утешает его Брет, сама тому не веря, более человечными, хоть и мало похожими на правду словами: Все будет хорошо. На что Джейк отвечает все с той же привычной, сдержанно-усмешливой горечью: I’m not getting drunk… I’m just drinking a little wine, в переводе бесхитростно и пронзительно: Я просто попиваю винцо.
С той же остротой передано душевное состояние и отношения людей под занавес второй части романа, когда кончилась фиеста. Все здесь так скупо и так сильно, кратчайшими, сдержаннейшими словами у автора – и так же поразительно мастерство переводчика.
Отъезд, почти бегство Брет с юным матадором Ромеро – тяжкий удар и для Майкла, и вдвойне для Джейка, ведь он сам в этом повинен. Утешать впрямую, вслух всем им не свойственно, душевный такт, дружеская забота выражаются в иной форме.
О Джейке только что говорили, что он blind, blind as a tick (для жаргонных оборотов тоже в ту пору было еще находкой, новинкой: вдрызг, как стелька). Потом он притворился спящим, но немного погодя все же спустился к приятелям. И вот концовка этой части:
– Вот он! – сказал Билл. – Молодец, Джейк! Я же знал, что ты не раскиснешь (you wouldn’t pass out).
– Я захотел есть и проснулся.
– Поешь супцу, – сказал Билл. (Eat some soup.)
Мы пообедали втроем, и казалось, что за нашим столиком не хватает по крайней мере шести человек.
Эта концовка полвека назад была знаменита, мы, студенты, – и не мы одни – знали ее наизусть. Вот он, стиль Хемингуэя, открытие, откровение! Но ведь этот стиль: и невеселую усмешку, и стыдливую заботливость, участие, сострадание, и тоскливую пустоту, когда отсутствие одного человека ощущается как отсутствие шестерых, как бездонный провал и самая безлюдная пустыня – все это надо было еще передать по-русски! А как это сделано? Просто и, право же, гениально. Даже не столько одним словом – одной буквой (вспомните упомянутое раньше «Попиваю винцо»). Механическая калька «поешь – или съешь – немного супа» за душу не задела бы, но чего стоит это супцу!
Так через «Фиесту» в переводе Веры Максимовны впервые нам открылся Хемингуэй.
* * *Тут я позволю себе отступление.
«Томас Грэдграйнд, сэр. Человек трезвого ума. Человек очевидных фактов и точных расчетов… (A man of realities. A man of facts and calculations). Вооруженный линейкой и весами, с таблицей умножения в кармане, он всегда готов взвесить и измерить любой образчик человеческой природы (ready to weigh and measure any parcel of human nature)… Это всего-навсего подсчет цифр, сэр, чистая арифметика. Вы можете тешить себя надеждой, что вам удастся вбить какие-то другие, вздорные понятия (в чьи-либо другие головы…), но только не в голову Томаса Грэдграйнда, о нет, сэр!»
Эта похвальба, своеобразная самохарактеристика одного из персонажей «Тяжелых времен» Диккенса – убийственная сатира, и она сполна передана такими же сухими, жесткими штрихами в переводе В.М.Топер. И каким отличным русским языком передана! Буквальное «человек реальностей» ничего бы не выразило, а вот человек трезвого ума безошибочно в устах бездушного сухаря, для которого всякий живой человек – лишь образчик. И как верно найден этот образчик для торгашеского parcel, словно Грэдграйнд рассуждает о товаре из своей лавки!
Естественно, его кредо, первые же его слова – и первые слова романа – «Я требую фактов!». Естественно, сей бывший оптовый торговец скобяным товаром стремится «увеличить собой сумму единиц, составляющих парламент».
Нетрудно понять, каков может быть город, где всем заправляют такой вот Грэдграйнд и еще более зловещий его единомышленник Баундерби. Мрачны все краски не только потому, что это Кокстаун, город угольных шахт. Беспросветна жизнь всякого, кто ввергнут в его дымную пасть (whirled into its smoky jaws), беспросветна прежде всего по вине этих проповедников факта. Диккенс едко издевается над их бездушной философией:
A town so sacred to fact, and so triumphant in its assertion, of course, got on well? Why no, not quite well. No? Dear me!
Буквально: Город, настолько посвященный (преданный) факту и торжествующий в его утверждении, конечно, процветал, преуспевал? Нет, не очень. Нет? Неужели!
В переводе: Город, где факт чтили как святыню, город, где факт восторжествовал и утвердился столь прочно, – такой город, разумеется, благоденствовал? Да нет, не сказать, чтобы очень. Нет? Быть не может!
На удивление четко и недвусмысленно передана интонация подлинника. Выбор слов, их порядок везде явственно иронические. Очень удачен повтор (факт и город – дважды): оставить чисто английские местоимения значило бы ослабить, разбавить русское звучание. И великолепен заключительный аккорд. Английский возглас буквально бог ты мой – почти междометие, знак изумления, недоумения, и привычное русское не может быть усилено здесь эмоциональной перестановкой: Быть не может!
Каждая мелочь в отдельности вроде бы проще простого, а в целом – вернейшая интонация, беспощадная насмешка.
Беспросветна в Кокстауне жизнь тружеников, будь то шахтер или ткачиха, не видать им понимания и справедливости. Беспросветно детство, отданное во власть воспитателя с многозначительной фамилией M’Choakumchild, душитель детей, в переводе (помните?) столь же меткое Чадомор. Нерадостная жизнь уготована и родным чадам самого Грэдграйнда, бездушие отца не могло не искалечить судьбы сына и дочери. Вот какой появляется в начале «Тяжелых времен» пятнадцатилетняя Луиза Грэдграйнд:
«…в девочке чувствовалось какое-то угрюмое недовольство (jaded sullenness, дословно унылая угрюмость); но сквозь хмурое выражение ее лица пробивался свет, которому нечего было озарять (struggling… a light with no thing to rest upon)… изголодавшееся воображение, которое как-то умудрялось существовать (keeping life in itself somehow)». Облик дочери, как и облик отца, – зримый и психологически безупречно верный.