Владимир Козаровецкий - Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации
Пушкин находит выход в том, чтобы спрятать эту причину в двусмысленности . О каком английском шалопае может идти у него речь? Наиболее приближенным (после жены) к Воронцову человеком до этой истории был Александр Раевский – во всяком случае, в Одессе в окружении Воронцова не было английского шалопая (а само это слово подразумевает молодого человека, про взрослого мужчину так не говорят), который мог бы стать соперником Пушкину в любви или карьере (последняя Пушкина просто не интересовала); стало быть, он такое сравнение поставил здесь неспроста.
Я не вижу другого объяснения этой связки «страсти в нем… не погасли» – «англичанин в душе» – «английский шалопай», кроме как объяснения конфликта гомосексуальными наклонностями Воронцова; при этом становится понятным мнение Ильи Фейнберга и Александра Лациса, что граф и не мог быть отцом «своих» детей: женитьба ему была нужна лишь для поддержания своего общественного реноме, как прикрытие, во избежание пересудов. Такое объяснение ставит под вопрос ревность как причину этого конфликта и одновременно проливает свет на громкий скандал с Александром Раевским в 1828 году, о котором в течение месяца только и судачили в Петербурге и после которого Воронцов организовал доносы и на него. Говорили, будто Раевский остановил карету, в которой ехала Елизавета Воронцова, и крикнул ей нечто вроде: «Берегите наших детей!..» – или «…нашу дочь!», и в этом случае злобу Воронцова проще объяснить именно тем, что Раевский таким образом вскрывал его тайное тайных: ведь по тем временам для Воронцова подозрение в гомосексуализме в глазах света было бы куда более страшным, чем толки о том, что он рогат. Но если в конфликте Пушкина и Воронцова первый каким-то образом задел именно эту, интимную сторону жизни графа, ярость и злобу Воронцова можно, по крайней мере, понять – хотя, конечно, коли он так оболгал и Пушкина, и Раевского, подлости он совершил непростительные.
Вигель вспоминал, что когда он попытался вступиться за Пушкина (а сходство сексуальных предпочтений объясняет и доверительность их взаимоотношений), «Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал: “…Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце”, – а через полминуты прибавил: “Также о достойном друге его Раевском”». По воспоминаниям Вигеля, эта его попытка заступничества имела место до поездки Пушкина «на саранчу», поскольку он одновременно пытался уговорить и правителя канцелярии Воронцова, Казначеева, не посылать Пушкина в унизительную для него поездку. Однако никакие уговоры не помогли – судя по всему, Воронцов был в бешенстве и жаждал унижающей мести; в результате он вышел за всякие рамки приличий, перешел все границы дозволенного и своим поведением навредил сам себе – и в глазах общества, и в глазах царя. Инициированным им ложным доносам на Пушкина поверил один император, но, в конечном счете, не поверил другой; скорее всего, это стало и одной из причин, почему Пушкин был прощен. Точно так же через четыре года первой реакцией на организованные Воронцовым доносы была высылка Александра Раевского под Полтаву, в имение его родителей, но вскоре он тоже был прощен.
IV
Однако безоблачная дружба между Пушкиным и Александром Раевским никак не вписывалась в теории пушкинистов, занимавшихся историей высылки Пушкина из Одессы в Михайловское, и адресация пушкинских стихов Раевскому показалась им единственно возможной – несмотря на то, что некоторым фактам она явно противоречила. Эта версия о предательской роли Александра Раевского, гуляющая по страницам пушкинистики уже в течение века и не только дожившая до наших дней, но и получившая дальнейшее «развитие» в трудах наших современных пушкинистов, – наглядный пример того, куда могут завести исследователей (а вслед за ними – и читателей) умозрительные построения вопреки известным фактам и жизненной логике. Между тем Гершензон еще в 1919 году в статье «Пушкин и гр. Е.К.Воронцова» вынужден был опровергать эти построения, изложенные Н.О.Лернером в статье «Пушкин в Одессе» (1910).
«Раевский является у Вигеля если не дьяволом, то, по крайней мере, Яго», – писал Гершензон, перефразируя реплику Вигеля из его разговора с Пушкиным. Гершензон полагал, что воспоминаниям Вигеля вполне можно доверять, когда речь идет о фактах , но во всем, что касается интерпретации фактов этой истории, то к ней следует относиться осторожно. Вот и в данном случае, понимая, что истоки такого отношения Вигеля к Александру Раевскому были не в его ревнивом чувстве к Елизавете Воронцовой (Вигель, так же как и Воронцов, был равнодушен к женщинам), Гершензон считал, что Вигель был пристрастен «потому, что, благодаря “тайным наговорам” Раевского, для Вигеля, по его собственным словам, закрылась гостиная графини. Надо думать, – писал Гершензон, – что именно сплетни, которые Вигель распространял об отношениях Раевского и графини, и заслужили ему ненависть обоих».
Тем не менее Лернер версию Вигеля принял и пустил в ход. Он указывал на то, что Липранди, написавший «Замечания» на мемуары Вигеля, не опровергал сведений последнего о причинах высылки Пушкина из Одессы, что не преминул бы сделать, если бы эти сведения были ложны. «Это соображение было бы очень ценным, – отвечал ему Гершензон, – если бы оно не противоречило элементарной возможности: дело в том, что Липранди писал свои замечания на первое издание «Воспоминаний» Вигеля, в котором весь эпизод высылки Пушкина был опущен ; этот пропуск был восстановлен только во втором издании, вышедшем уже после смерти гр. Воронцовой (в 1891 – 1893 гг.), так что Липранди просто не знал легенды, передаваемой Вигелем».
Лернер утверждал, что письмо Раевского в Михайловское от 21 августа 1824 года – единственное его письмо к Пушкину и что после него их переписка оборвалась, поскольку Пушкин перестал доверять Раевскому. Гершензон опровергает и это утверждение: «18 октября С.Волконский переслал Пушкину другое письмо Раевского, и мы вправе думать, что этому второму письму предшествовал ответ Пушкина на первое письмо Раевского».
Лернер утверждал, что близости между ними с тех пор не было и, цитируя пушкинское стихотворение «КОВАРНОСТЬ» , которое он считал написанным о Раевском, полагал, что тот был в душе Пушкина «осужден последним приговором» . Гершензон опровергает и это утверждение – привожу обширную цитату из той же его статьи, чтобы не только раз и навсегда покончить с этими «пушкиноведческими» домыслами, но и показать, что уже в 1919 году они были разоблачены и что если они дожили до наших дней, то исключительно в силу нежелания некоторых пушкинистов замечать неудобные для них факты:
«Несколько лет после этого они не встречались, живя в разных местах, – писал Гершензон, – но Пушкин сохранял самое теплое чувство к Раевскому. Летом 1825 года, отвечая на письмо Н.Н.Раевского-младшего, он в первых строках спрашивает: “Что делает ваш брат? Вы ничего не пишете мне о нем в письме от 13 мая. Лечится ли он?” Когда в январе 1826 года до Пушкина дошли первые слухи об арестах, связанных с мятежом 14 декабря, он второпях написал Дельвигу письмо, содержавшее только один тревожный вопрос: не случилось ли чего с Раевским? Вот это письмо, опрокидывающее все догадки об охлаждении Пушкина к Раевскому, о приурочении к последнему пиесы «КОВАРНОСТЬ» и пр.; привожу его целиком . “Милый Барон! Вы обо мне безпокоитесь и напрасно – я человек мирный. Но я безпокоюсь – и дай Бог, чтоб было понапрасну – мне сказывали, что А.Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности – но он болен ногами и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня. Прощай, мой милый друг. П .” Так не пишут о человеке, нанесшем смертельную рану. И точно так же, если бы Пушкин таил горечь против Раевского, он не вспомнил бы в «Путешествии в Арзрум» – без другой надобности, кроме прелести воспоминания, – как он в 1820 году сиживал с Раевским на берегах Подкумка. В последние годы своей жизни Пушкин, наезжая в Москву, не раз дружески встречался с Раевским, о чем свидетельствуют его письма к жене».
Несмотря на столь убедительный – я бы сказал, сокрушительный – отпор этой версии взаимоотношений Пушкина и Александра Раевского, она оказалась на редкость живучей. Всего через 4 года после опубликования этого ответа Гершензона Лернеру П.К.Губер в работе «Донжуанский список Пушкина» тем не менее снова рассматривал Раевского как пушкинского «демона», подверстывая одноименное пушкинское стихотворение к стихотворению «КОВАРНОСТЬ» и рассматривая каждое слово Раевского в их переписке как фальшь, а каждое слово Пушкина – как снисхождение к предателю. Т.Г.Цявловская впоследствии использовала и «узаконила» эту «логику», включив такое понимание их отношений уже как установленный факт в свои работы и во всевозможные комментарии – в частности, и в статью «Храни меня, мой талисман». Л.М.Аринштейну, «развивавшему» мысль Лернера, Губера и Цявловской, только и оставалось в наши дни сделать вывод, что пресловутый «диплом рогоносца» пушкинской преддуэльной истории состряпал и разослал друзьям Пушкина, конечно же, тоже «негодяй» Александр Раевский.