Валерий Пестерев - Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия
Однако Турнье-художник вызывает интерес не только потому, что, не принимая явных формальных экспериментов, остается верен классической романной форме. А именно потому, что он, являя образец приверженности традиционной форме и одновременно восприимчивый к новым и актуальным веяниям, не только философской мысли, но и эстетическому духу современной эпохи, создает реально-достоверную форму, которая отражает те кардинальные изменения и свойства, которые в целом характерны для нее во второй половине ХХ века.
Явна определенная неслучайность в том, что, к каким бы аспектам творчества Турнье ни обращались исследователи, они не только никогда не минуют первого романа писателя, но именно «Пятница, или Тихоокеанский лимб» вызывает пристрастный неизменный интерес[293]. Объясняется это тем, что, написанный уже зрелым художником, этот первый опубликованный роман концентрирует в своем тексте, фактически, все, что воспринимается как мировидение Турнье и поэтика его прозы. И пожалуй, именно это произведение, как и последующие — получивший Гонкура «Лесной царь» и «Метеоры», отличается многоуровневостью романной формы. Она возникает как синтез разных начал — в первую очередь жизнеподобных и условных форм во множестве их проявлений. Но степень синкретизма и симультанности этого художественного синтеза столь высока, что невозможно осмысление романной формы Турнье как целого попеременно в разных аспектах. И только единовременность разноаспектного анализа приближает к чувству этой разностильной формы, постоянно балансирующей на стыке жизнеподобного и условного. Ведь и писательский метод Турнье чрезвычайно близок структурно-антропологической методологии К. Леви-Строса[294] (под руководством которого Турнье занимался в Музее человека в течение двух лет и о значительном влиянии которого многократно заявлял сам писатель) — синхронный срез культуры (жизни) как многоуровневого целостного образования.
Хотя, в отличие от Д. Дефо, имя Робинзона не фигурирует в названии романа Турнье, тем не менее, подобно Дефо, «Пятница» Турнье — история Робинзона. Можно сказать, соблюдая правила традиционного повествовательного канона, Турнье создает связной сюжет, в котором четко обозначена событийная схема. Составляющие сюжет ситуации, причинно-следственно связанные между собой ходом событий, последовательно — от завязки к кульминации и развязке — сменяют одна другую. Обживание Робинзоном острова; надежда на возвращение и утрата ее — цивилизаторская деятельность Робинзона — отношения героя Турнье со Сперанцей, как любовно он называет остров — жизнь с Пятницей, внезапно вторгшимся в одинокое существование Робинзона — пороховой взрыв, сметший созданную Робинзоном островную «цивилизацию» — природное существование; обретенный Робинзоном культ Солнца — внезапное появление «Белой птицы» и возможность возвращения на родину — отказ; бегство Пятницы на «Белой птице» и обретение Робинзоном юнги, сбежавшего к нему на Сперанцу с судна. Как видим, проступающие здесь особенности сюжетосложения «Пятницы» Турнье согласуются со стремлением авторов традиционного романа «изображать историю своих героев с внешней полнотой, с соблюдением хронологической последовательности и с упором на значительные, поворотные в жизни героев внешние события»[295].
В просматривающемся через эту схему характере трансформации литературно-мифологического сюжета явен свой, особый подход Турнье к «обработкам»: «Я люблю обращаться к историям, которые всем хорошо известны. Но в этом заключается своего рода игра, которая состоит в том, чтобы, с одной стороны, сохранить букву этой истории, не переворачивая ничего с ног на голову, с другой стороны, рассказать нечто совсем другое»[296]. «Иное» в известной истории достигается введением новых событий, новых мотивов, переосмыслением известного, подчас парадоксальным видением и способом изображения «общих мест» и «прописных истин».
Очевидно и то, что события в романе Турнье, их группировка и развитие, организуются подобно мифологической цикличности, ибо романная история Робинзона — это цикл с присущей мифу и акцентированной автором повторяемостью. В основе сюжета мотив инициации, которая, относительно истории Дефо, — посвящение «наоборот»: не Робинзон приобщает Пятницу к цивилизации, а туземец посвящает цивильного англичанина в иную, истинную, естественную и космологическую жизнь «культа Солнца». Романное изображение истории Робинзона как завершенного цикла, но и открывающего новую ситуацию в циклической повторяемости высвечивает «сильная позиция текста» — финал. Вечное «рассветное мгновение начал»[297], когда Робинзон вместе с ясноглазым юнгой созерцает восход солнца, передается с мистическим пафосом повторяющегося первооткрытия: «Ослепительный свет облек тело броней неуязвимой молодости, охватил лицо непроницаемой медной маской, на которой алмазами сверкали глаза. И наконец Бог-Светило разметал по небосклону всю свою огненную гриву под всплески медных кимвалов и ликующие вопли труб. Золотые отсветы легли на волосы мальчика» (301—302)[298]. И череда повторений усилена в финале (с авторской игровой иронией[299]) наречением юнги с эстонским именем Яанн Нельяпаев «Четвергом».
Повторяемость в романе Турнье определяет сюжетные ходы повествования. Дважды возникает одна и та же ситуация — полный крах Робинзона. В начале романа кораблекрушение «Виргинии», а в третьей (условно выделенной) части — пороховой взрыв и вызванное им землетрясение. И оба момента — снижающее героя абсолютное крушение — становятся истоком его новой жизни. Вначале — годы одиночества на необитаемом острове; затем — «естественное» существование и приобщение к природно-космическим стихиям. Крах как обязательный мифологический момент испытания перед посвящением и обретением — приобщение к тайне.
Эта цикличность выдержана Турнье вплоть до художественной детали. И после первого, и после второго опустошительного удара судьбы мелькает одна и та же бытовая подробность — первая трапеза диким ананасом. Подчас мелочи жизни, как известно, подсказывают человеческому сознанию больше в постижении сути, чем глобальное. Допустимость этой трактовки роли детали предполагает одновременно в художественном мире Турнье и абсолютизацию законов макромира через мелкие частности микромира. Цикличность живет (укореняется) и должна жить — не как случайное совпадение, а именно как неизменная повторяемость — в сознании читателя. Поэтому Турнье не ограничивается введением повтора, а акцентирует его в несобственно-авторском слове: «Робинзон с Пятницей вместе пошли к морю, чтобы смыть с себя грязь, потом поужинали диким ананасом; Робинзон вспомнил, что такой же была его первая трапеза на острове после кораблекрушения» (225).
Мифологическая цикличность в романе Турнье, образуя сеть образных взаимовлияний и взаимоотражений, обретает сложную, многоступенчатую фигуративность, которая, как в образе-лейтмотиве «глаза», становится адекватной символичному мышлению и, соответственно, символико-метафорическому «языку» мифа.
Трижды возникающий в повествовании, в первый раз этот образ вводится Турнье через уподобление, причем в восприятии Робинзона, когда он в первые дни на острове, в отчаянии безвыходности и «страхе потерять рассудок», сопротивляется возникающим галлюцинациям. И однажды вдруг «ему показалось, что остров с его скалами не что иное, как зрачок и ресницы гигантского глаза, влажного глубокого ока, обращенного вверх, в бездну небес» (40). Как случайная галлюцинация, этот образ забудется Робинзоном, восприятие острова сменится другим, связанным с женским началом — «Сперанцей-супругой», «Сперанцей-матерью», а также «Сперанцей-территорией, управляемой и организованной» (218). Но в художественном мире романа Турнье этот образ острова-глаза свяжется с другим решающим моментом в жизни Робинзона. «Ему случайно довелось обнаружить безупречную анатомическую красоту глаз Пятницы» (219), разглядывая, точно в лупу, зачаровавший его этот «хитроумно устроенный орган, такой идеально новый и прекрасный» (219). Пусть видение это, как пишет автор, «длилось всего лишь краткий миг», но благодаря «глазу» Робинзон открыл в грубом и невежественном аракуанце «другого» Пятницу, того, кого Робинзон в своей будущей «природной» жизни признает равным себе, своим братом. «И притом, — с иронией замечает Турнье, — далеко еще не был уверен в своем старшинстве» (230).
И последний раз — в этом троекратном повторе — образ «глаза» возникнет в первую встречу на «Белой птице» Робинзона и юнги Яана. Тогда сразу Робинзона поразит «взгляд мальчика, такого светлоглазого, что, казалось, голова просвечивает насквозь» (289)[300]. В каждый из этих трех моментов образ глаза имеет свой художественный контекст: сначала возникает иллюзией сознания, затем — реальный, анатомизированный и в восприятии Робинзона, и в описании Турнье «глаз» Пятницы и наконец — как свет одухотворенности. Переключаясь на разные уровни — сознание, материя, душа, этот образ в общероманном контексте каждый раз соотнесен с центральными образами «других» в жизни Робинзона: Сперанцей, Пятницей, Четвергом. Отмечая пред-переходную ступень в отношениях с ними Робинзона, этот образ несет символический заряд духовного прозрения, ибо «глаз» в романе Турнье воплощает главную суть этого культурологического символа, всегда связанного со светом и «способностью духовного видения». И одновременно, в изложении Г. Бидерманна, «по воззрению древних, он является не только воспринимающим органом, но и сам посылает «лучи энергии» и считается символом способности к духовному выражению»[301].