Василий Розанов - О писательстве и писателях. Собрание сочинений [4]
Именно — села, утвердилась и вросла.
Самостоятельный, большой русский мир. Начало цивилизации, самобытности, оригинальности.
«Василий Блаженный», как никакая церковь на земле; «кремлевские терема», как никакие терема на земле; «грановитая палата», как опять никакая палата на земле; «батюшка Грозный», как тоже никакой царь на земле. И — «лобное место», чтобы казнить супостатов.
Крепкое место. Сильное место. Но, крепясь, — надо было крепость разливать на всю Русь; надо было ее ожелезивать всю. Тогда как Цари — и добавим с любовью и благодарностью — «батюшки наши, цари и благодетели наши», — ее скорее рахрыхляли. Именно — из рода царского, от корня царского надо было начать пускать корни, крепить сословия. Укрепляться не только лично и самому, но укреплять свою державу и державство. Этого-то и не было сделано. Безумная борьба Грозного с дворянством, борьба наконец со Святыми, с церковью (судьба митрополита Филиппа; судьба Адашева и Сильвестра; судьба князя Курбского), — все это похоронные этапы Руси; все это грозные предвестники разложения Руси. Все это было «скрепление Руси», но с таким «наоборот», при котором все целебное как-то пропадало, испарялось.
Порок, грех, судьба. Нужно же было, чтобы Грозный лично так несчастно воспитался. Что это — «случай»? Да, «случай»? Да, «случай». Невозможно совершенно исключать «случай» из истории. Мы впоследствии, в отметках о смерти Пушкина и Лермонтова, повлиявшей на ход и судьбу всей русской литературы, — будем иметь возможность отметить еще два «случая» и повторить вопрос, какой задаем себе сейчас: имеет ли право «случай» влиять на историю и, так сказать, изменять мировые гороскопы? Как смеет «случай», нечто мелькающее, нечто именно «случайное», т. е. мизерабильное по смыслу и физиономии, с лицом не то старушонки, не то мальчишки, «выросши из щели», из «дыры» и «небытия», — касаться тронов и весов судьбы? И горестно должны ответить — «да, может»: «случай», который «не смеет», на самом деле: «Да, смеет»… Бездонности небес никто не исчерпал.
«Порок», «случай», «несчастье» и «грех» в воспитании Грозного, не уравновешенные другими ослабляющими влияниями, не уравновешенные благородством и великодушием самого боярства, а также — благоразумием и осторожностью последующих государей, — заставили его почти истребить боярство, засушить и попалить огнем тот «подлесочек», из которого сама царская власть брала себе сослужение, черпала соки и помощь. Работник, главный работник рубил у себя руки и ноги. Громадное дерево, Райское дерево — царская власть, — стало расти одно, одиноко, без леса; начало огрубляться, одеваться коркою, черстветь, червиться. Вместо «Райского дерева» начал расти «могильный гриб». Нет «Государя» без «благородного дворянства»; как не может быть «полководца» без «храбрых солдат» и «службы доблестной» без «честных сослуживцев». Словом — «Царь был», но он — «не одел себя порфирою», а «порфира царская» — это «люди царственные».
Когда мы в последующее время увидим яростные порывы интеллигенции взять себе «всю власть», мы увидим, как «царская власть», в сущности, и погибла от того, что вовремя и благоразумно не сумела окружить себя защитным лесом. Интеллигенция, в муке на дворянство, в злобе «почему оно — не дворянин», рвала последние клоки его, вырывала «свиным рылом» последние корни того дуба, который начала шатать царская власть. А когда, в одиночку и в борьбе, встретился «интеллигент и царь», то интеллигент сбросил царя с перил моста, как более молодой, как более сильный, как менее стеснявшийся в средствах борьбы, как более злодей и разбойник и вообще — как менее воспитанный человек и более преступный тип. Но все это настало потом и к нашим временам. Все это уже открылось к «вершине пирамиды», которая «разрушилась».
«Золотого царства» не бывает без «позолоты всех вещей». И царю, укрепясь, надо было сейчас же золотить все вокруг себя: украшать людей, а не унижать людей, украшать и возвеличивать сословия, а не гноить и не гнать их; надо было сейчас же воздать труду, ремеслу, таланту в ремесле, торговцу, фабриканту. Надо было рыхлить почву подо всем, а не иссушать ее подо всем. «Царству» надо было разрастаться в «царский сад», а не в «царское уединение». И, словом, тут встретился тот же «грех» и «случай», встретился, в сущности, «личный недостаток», который как «обойти» и как его «избыть». Разве Адам не был прекрасно сотворен Богом? Но что-то «случилось»…
Русская история как-то неполна, и менее всего она полна тем, что не выработала она в себе крепкого сословного строя; гордого сословного слоя; самобытного сословного слоя; соперничествующего сословного строя. Она виновна и слаба тем, что не развила в себе вихревых эгоизмов, твердых «я», могучих «я»… В противовес «дворянству», в Германии «выросла «Ганза» и союз «ганзейских городов». «Короли» соперничали с «рыцарством» — и «освобождать Иерусалим» ходили не только «Людовик Святой», но и «Готфрид Бульонский». Вот как дела делаются. Всякая планета имеет свое притяжение, притяжение — в себя; центр вращения вокруг своей оси, именно — своей, именно — исключительной. Так творится настоящая история, творится на вращательных вихревых эгоизмах, которые не покоряло бы Христово смирение:
Удрученный ношей крестной,Всю тебя, земля родная,В рабском виде Царь НебесныйИсходил, благословляя…[360]
Увы, история вообще есть языческое явление… И кто хочет очень «поклониться Христу», не должен приниматься за «дела истории»…
…«Victoria! Victoria!..», «Νιχη! Νιχη!», «Побеждай», «Триумф!» Это также свет истории, по крайней мере — это также толчок в истории, как и другой «Христов свет» и Христово поползновение…
Москва, от всех стран столь удаленная, уже жила менее подражательно, чем Новгородская Русь и чем Киевская Русь… Более уподобилась она Востоку, филигранному Китайскому царству, особливому Батыеву царству и особливо понимаемой и воображаемой Византии… Мня быть похожею на все сии царства, Москва была похожа только на себя. Со своей большой пушкой. Со своим большим колоколом. Со своим исключительным «красным звоном». И «зазвонила ты, Матушка, весь мир», и зачаровала весь мир…
Очарование кончилось, когда обнаружилась слабость. Петр Великий. Напор западных держав. Швеция, Польша. Стрелять не умеем. Стрельцы бунтуют; стрельцы — слабы. Требования военного строя, который стреляет из ружей, а не из «пищалей». И вот — вся Россия преобразована, и под молодым царем — поскакал молодой конь в безбрежность, в незнаемое… И — новая литература, совершенно новая… Она вся вспрыснула, вскочила. «Помощь — империи! Помощь — молодому царю!»… Помощь — особенно в преобразовании. Как стар Стефан Яворский, как молод Феофан Прокопович. Все вообще разделилось на старое и молодое, и если в России «сословий» собственно не было, то их теперь заменили сословия «молодого поколения» и сословия «старого поколения», которые на Руси стали соперничать, как в Германии рыцарство» и «Ганза»…
«История русской литературы» от Петра Великого и до могилы русского царства есть явление настолько исключительное, что оно может назваться «всемирным явлением», всемирною значимостью — независимо нисколько от своих талантов… Может назваться таким явлением в силу, так сказать, своего «гороскопа». Еще никогда не бывало случая, «судьбы», «рока», чтобы «литература сломила наконец царство», «разнесла жизнь народа по косточкам», «по лепесткам», чтобы она «разорвала труд народный», переделала «делание» в «неделание» — завертела, закружила все и переделала всю жизнь… в сюжет одной из повестей гениального своего писателя: «Записки сумасшедшего».
«Литература» в каждой истории есть «явление», а не суть. У нас же она стала сутью. Войны совершались, чтобы беллетристы их описывали («Война и мир», «Севастополь», «Рубка леса», «Красный смех» Леонида Андреева), и преобразования тоже совершались, но — зачем? Чтобы журналисты были несколько тоже удовлетворены. Если «освободили крестьян» — то это Тургенев и его «Записки охотника», а если купечество оставили в презрении — то потому… что там было «Темное царство» Островского, и нужно было дождаться времени, когда они преобразятся в новофасонных декадентов. Цари как-то пошли на выставку к Пушкину, Лермонтову и Жуковскому или попали под презрение Максима Горького и Леонида Андреева с его «Семью повешенными». Наконец, даже святые и праведники церкви рассортировались в старцев Зосим и Ферапонтов Достоевского или пошли в анекдот «Мелочей архиерейской жизни» Лескова… Это так сделалось напряжено парами, литература до того напряглась парами, что, наконец, когда послышалась ломка целого корабля — все было уже поздно… Поздно поправлять, поздно целить, подставлять пластырь корабельный: Россию разорвало, разорвала ее литература. И когда еще не произнеслись выкрики, испуги — на месте чего-то, что «было», — заплавали осколки досок, завертелись трупы, кровь, все захлебнулось в пене, буре, зловонии и смерти.