Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю
И снова не достигает желаемого.
Свобода и «правда» Мерсо ничуть не более состоятельны, чем произвол Калигулы: они тоже существуют за чей-то счет и в конце концов тоже несут смерть другому. Покинутость матери, которая от живого сына уходит в богадельню, где у нее по крайней мере будет с кем перемолвиться словом; огорчения Мари, которая едва не обзавелась мужем без всякой надежды обрести в его лице нежность и поддержку; гибель случайного встречного только из-за того, что его убийце солнце слишком сильно напекло голову, – конечно, вред, причиненный «посторонним», не чета злодейству его венценосного собрата по духу. Но строго говоря, оба они в принципе – одного поля ягоды.
Все это настолько очевидно, азбучно, что заставляет недоумевать: отчего писатель, обладающий, в отличие от своего героя, и незаурядной нравственной культурой, и острым умом, будто нарочито не замечает ошибки и вдруг принимается «темнить» в столь ответственном моменте, невзирая на высоко им чтимую ясность? Какому наваждению приписать эту загадочную слепоту? Откуда столь необоримое искушение иррационалистическим раскрепощением индивида внутри принудительной организации жизни?
Прежде всего, Камю здесь вовсе не одинок. Во французской литературе XX века «Посторонний» – не первая, да и не последняя из попыток обрести девственную чистоту и спасительную неподдельность через посрамление рассудочного здравомыслия.
За полтора десятилетия до «Постороннего» сюрреалисты шумно провозглашали творчество «разгромом интеллекта», возлагая свои надежды на «автоматическое письмо», которое питается прямо из родников невинного, детски-безгрешного подсознания и пригоршнями добывает оттуда драгоценности, прежде лежавшие под спудом разного рода рационалистических напластований, установок и привычек конформистского рассудка. По замыслу их вождя Андре Бретона, поэтика ошарашивающе-сновидческого сопряжения несочетаемых образов была призвана стать чем-то вроде правил кабалистической тайнописи, позволяющих самой природе вещать устами лирика и тем обрушить перегородки между космосом и личностью[41]. Соратники Бретона верили, что в «сверхреальном» они нашли рычаг, с помощью которого они преобразят и словесность, и, может быть, сам уклад жизни. Как верили и верят в свое предназначение чуть ли не спасителей человечества многочисленные стилизаторы первобытных примитивов, экзотические руссоисты новейшего образца и утомленные своей взрослой изощренностью ревнители младенческих каракулей.
Полтора десятилетия спустя после «Постороннего» у отдельных приверженцев так называемого «нового романа» вновь встречаются в очередной раз переиначенные, но в исходном побуждении схожие поиски такой словесной техники, которая бы уловила «сверхпсихологическую» магму неосознанных импульсов, кишащих под коркой окостеневших прописей, стандартных верований и вульгарной житейской мудрости. «Подразговор» Натали Саррот должен был развенчать логическую «фикцию характера» и ввести нас в смутное подполье души, в царство рудиментарных и недолговечных «ощущений, образов, чувств, воспоминаний, толчков, скрытых мельчайших актов, которые нельзя выразить никакой внутренней речью и которые теснятся у порога сознания, соединяются в компактные группы и внезапно вырываются наружу, а затем тотчас же распадаются, образуя новые комбинации и вновь появляясь в ином обличье»[42].
Разумеется, визионерские «грезы наяву», какими были лирические тексты сюрреалистов, не походят на микроаналитическую сутолоку завихряющихся, сталкивающихся между собой, пропадающих надолго и внезапно опять всплывающих недосказанностей у Н. Саррот, и обе эти манеры выглядят прямой противоположностью непритязательно прозрачному языку «Постороннего». И все же при резкой несхожести стилевых заданий, при несомненной разнице между очередными ответвлениями фрейдистского подхода к человеку, с одной стороны, и не опирающейся ни на какой экспериментальный психоанализ, сугубо импрессионистической моралистикой «язычества» Камю, с другой, – во всех случаях (а их число можно и увеличить) речь идет о прорыве писателя в область первозданно-нутряного. И всякий раз помехой, подлежащей преодолению, примесью, от которой надо очистить замордованное ядро природной подлинности, оказывается рассудок с его предписаниями, запретами, привычками, с его претензией направлять поступки и всю внутреннюю жизнь личности. И это пересечение поисков – пусть лишь в конечном счете, в той предельной точке, которую устанавливает, минуя промежуточные звенья, аналитическая редукция, – свидетельствует, что они возникают не по прихоти личных склонностей, а имеют свой постоянный источник в социально-исторической и духовной ситуации XX столетия на Западе.
Одной из ее коренных предпосылок является стремительное и ныне достигшее устрашающих масштабов обобществление всей человеческой жизнедеятельности в государственно-бюрократической машине, конвейерном производстве, стандартизированном потреблении, культуре дешевых «духовных» поделок, в развлечениях, поставляемых всевозможными «фабриками отдыха». Личность все меньше зависит от природы как таковой и все прочнее прикрепляется к природе «прирученной», обработанной трудом. Обслуживающая всю эту разросшуюся организацию идеологически-пропагандистская индустрия изо дня в день ведет подравнивание мозгов, прибегая прежде всего к мыслям-стереотипам, к разного рода мниморассудительным клише, назначение которых, в общем-то, одно – затвердить в головах и сделать чуть ли не рефлексом идею принципиальной разумности наличного общественного устройства, его соответствия исконным потребностям и вековым чаяниям человечества. Порции здравомыслия, точно расфасованные и снабженные рекламными наклейками консервированные продукты, с помощью радио, телевидения, газет, иллюстрированных еженедельников доставляются прямо на дом, укрепляя в обывателе тиражируемое вплоть до полного насыщения потребности «довольное сознание», согласно которому все или почти все к лучшему в этом наилучшем из миров.
Однако человек, вовлеченный таким способом в круговорот «порядка», рано или поздно на собственной шкуре узнает, что хваленая «разумность» – всего лишь благообразная личина. За ней таится хаос капиталистического хозяйства, который вырывается наружу в пору кризисов, безработицы, войн и учиняет повсюду жестокие опустошения. «Винтик», «рычажок», ныне крутящийся в полном согласии со всей машиной, назавтра вдруг в ужасе прозревает, что повинен в преступлениях, совершенных во исполнение безликого, подсказанного разумом долга и тем не менее обременяющих кошмаром лично его совесть. Да и в обычные спокойные времена причин для разочарования достаточно. Рационализируется труд, но работник из-за этого либо становится простым придатком поточных линий, от сих до сих механически выполняющим свой каждодневный урок, либо его вовсе выбрасывают на улицу за ненадобностью. Рационализируется домашний быт и отдых, но потребитель, усвоивший совет своих наставников-искусителей из рекламных контор, что быть – значит обладать, мало-помалу с головой увязает в погоне за вещами и однажды просыпается не их хозяином, а их рабом. Рационализируется административно-политическое управление страной, но у ее граждан все меньше возможностей оказывать давление на ход дел, ибо даже недовольство, даже соперничество разных по вывеске партий как бы заранее запрограммировано и содействует упрочению все того же буржуазного уклада. Словом, жизнь как будто нарочно, в мелочах и в самом важном, подстраивает ловушки простодушным упованиям на торжество здравого смысла там, где у каждого своя корысть, своя нужда, где человеческую щепку, безмятежно плывущую по тихой глади вроде бы смирённого наверху потока, то и дело затягивает в какой-то таинственный, околдовывающий и разнузданно-демонический омут. И даже очень благополучный обыватель не застрахован от скверных «шуток» общества отчужденного и отчуждающего личность, общества принципиально двуликого, поскольку целесообразная организация лишь обслуживает здесь анархическую игру товарно-денежных стихий.
Трудность положения усугубляется еще и тем, что обывателю, даже просвещенному, – а может быть, в первую очередь просвещенному, – не просто пробиться сквозь плотную завесу слухов и мнений, какой обволакивается на Западе то, что происходит в странах, где пошлая буржуазная рассудительность заменяется стремлением опереться на марксистский разум, с тем чтобы обуздать разрушительные силы истории, как она понята этим разумом, и овладеть ее созидательными возможностями. Затруднения, непродуманные шаги, потери и искажения, встречающиеся здесь, подаются по каналам информации всех родов ее зарубежному потребителю не иначе как очередные «неопровержимые свидетельства» краха надежд подчинить общество человеческим запросам, справиться со злым своеволием судеб.