Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах - Натан Альтерман
Развод
Пер. С. Шенбрунн
Из всех, кто некогда приходил к моему отцу-раввину искать суда, самыми обездоленными казались мне женщины, которым предстояло изгнание из мужнего дома. Конечно, случались и другие обиженные: работники, которых притесняли хозяева, торговцы, претерпевшие обман и убыток, но такие вещи еще можно было как-то исправить. Просители излагали свои обиды, свидетели давали показания, и кто признавался неправым — расплачивался. Суд был на стороне потерпевшего.
Но эти женщины — отвергнутые сердцем, как про них говорили, — их приговор быв горек и беспощаден. Поскольку сказано: «И если возьмет мужчина женщину, и не найдет она милости в очах его, пусть напишет ей разводное письмо»[165].
В самом деле, разве можно исправить нелюбовь? Это такая страшная болезнь, что едва заденет кого, нет уж ему спасения.
Пять или десять лет провела женщина в своем доме, возле своего очага, охраняла благополучие его. Мыла, и вязала, и латала, отводила преданными руками все беды и сглаживала все шероховатости. Бродила возле строек и подбирала щепки, чтобы растопить ими печь, по обочинам дорог сметала ошметки навоза, чтобы удобрить землю на двух грядках у себя во дворе, выращивала горох, морковь и свеклу и умудрялась после сготовить из этого и суп, и подливу. Творила сущее из ничего.
Приходил муж и усаживался за накрытый стол, резал хлеб сильными своими руками, отхлебывал суп, что она подала ему, сквозь горячий пар, подымавшийся от кушанья, устремлял на нее повеселевший взор, в котором сквозило благодушие, а порой и благодарность, — и это было ей наградой.
И вот, случалось так, что в один день все это рушилось. То ли потому, что семья его, ненавидя женщину, прожужжала ему все уши, то ли оттого, что нашел другую, более пригожую, чем эта, но отворотилось от нее его сердце. А за отсутствием той колдовской приправы, что делает горькое сладким, все становилось вдруг пресным и безвкусным.
Хлеб оказывался подгоревшим или вовсе непропекшимся, всякое варево испорченным и дух от него скверным, и пошли, пошли пререкания и склоки. Поначалу еще стыдливые и приглушенные — еще совестно было перед людьми, — но по мере того, как горечь копилась в сердцах, все более гневные и шумные — как тяжелые черные тучи, раздираемые молниями, — и забушевало, помутилось все вокруг.
Если были там дети, то сидели теперь, сжавшись и нахохлившись, точно птенчики в час бедствия, когда гнездышку их грозит быть разрушенным и развеянным. Пробуждали великую жалость в сердце матери и раздражали еще более отца. Тот, в гневе и безумии своем, считая, что так он больнее заденет ее. набрасывался порой и на них и бил, не щадя.
Кто-нибудь из соседей вмешивался и забирал их к себе домой, и там оставались они, словно несчастные беспризорники, словно вещь, не имеющая хозяина, пока отваживались наконец уже ночью вернуться домой, нащупывали в потемках свое место и съеживались под одеялом в безмерном страхе. И тогда подымалась женщина, признав, что не может так более продолжаться, что нужно положить предел всему этому. А затем наступал день, когда она отправлялась в общинный суд.
Откуда брались у нее силы одолеть этот горестный путь, в конце которого предстояло ей быть исторгнутой из всего, что было смыслом ее существования?
В переулке неподалеку от дома судьи выходил на порог своей лавки лавочник — поглядеть на нее, из-за ограды пекарни выступала домохозяйка и не упускала случая поздороваться с ней. Не было между ними особой приязни, но теперь спешила та показаться и окинуть ее тем взглядом, который для обездоленного точно прикосновение к открытой ране.
Служка во дворе суда был знаком ей, но теперь нарочно не признал ее. Он был «при исполнении обязанностей». И сам дом, в который она вступала, казался ей узким мостом без перил, за которые можно было бы ухватиться. Все плыло у нее перед глазами, а в сердце вселялся безумный ужас.
Принадлежности писца на столе, и среди них поблескивает перочинный ножик, раскрытый и отточенный. Лавка судей, которая в ее воображении едва ли не небесный суд, где придется ей предстать в свое время, и леденящим душу сквозняком тянет из угла, где сидит он, оберегаемый членами своей семьи, сомкнувшимися вокруг него, точно крепостная стена.
Эта, если была вражда между ними и женщиной, не могли удержать теперь вздоха облегчения. Звеном, вырванным из цепи, был человек и вот воротился занять свое место и снова воссоединиться с ними.
Спозаранку припасли ему в кармане бутылку с водой, чтобы тотчас после выдачи разводного письма ополоснул руки и «первым ухватил счастье». Вот исчезает один из них, чтобы притащить водки и пирогов, а другой из-за дощатой перегородки просит стаканы и поднос.
Моя мама, женщина вообще-то щедрая и приветливая, не дает.
— Трудно добраться до посудного шкафа, — объясняет она.
И вместо этого, пока идут приготовления для написания разводного свидетельства, выходит и забирает женщину на свою половину.
Пышные луга открывались тут из окна, и со скамьи, на которую ее усаживали, могла она краешком глаза видеть этот зеленый простор, широкую даль, то безмерное спокойствие, что вовсе не соответствует метаниям человеческой души и ее мукам.
Озерца в пойме, казавшиеся отсюда такими неподвижными, полоски огородов, шелк небес над ними и одинокая липа рядом, которая одним своим видом должна ободрять сердца — ведь не раз, надо полагать, налетали на нее, в ее одиночестве, свирепые бури, и несмотря на это — вот, устояла