Ирина Роднянская - Движение литературы. Том II
Или особенный «шестидольник» стихотворения «Весеннее»:
Если б сумеркамиЗаезды выбежалиПеремигиватьсяУ пруда,Мы фонарикамиЭлектрическимиИм подсвечивалиБы тогда.
Или обаятельно-своеобразный «ударник» – «Сердце тишины»:
Часики на столикеТикают, —Ручейком в траве.К единице ноликиЦикламиНоровят правей.
Замечательно, что в этих опытах, каждый из которых осуществляет какую-то умозрительно представимую конфигурацию ритма, нет ничего нарочито иллюстративного, вымученного; тут виден все тот же лирик с его узнаваемым личным взглядом на природу, на душу и судьбу. Что еще примечательнее: в лирике Квятковского преобладает ямб – размер, наименее (так мне кажется) им объясненный, наиболее, согласно его же данным, «инерционный» и к тому же удаленный от фольклорных метрических форм, которые он с горячностью пропагандировал. Но у Квятковского – как теоретика и как стихотворца – не было узколобого намерения стать поперек всей культурной традиции, где вершины отечественной поэзии и ямб нераздельны; лирика А. П. по преимуществу ямбична, потому что содержит строгий отстой чувств и дум, которые в русской классической поэзии издавна принято было препоручать ямбу.
Совсем не случайно стихи А. П. объемлет, пронизывает образ тишины.
Благословенный час безгневья.Безлюдье. Звезды. Карандаш.
… Все хорошо! И дом во сне,И грусть в неспешном листопаде,И мир, припавший к тишинеТвоей полуночной тетради.
Тишина светится, звенит, к ней можно «приглядываться», рисовать на ней, как на холсте, звуками, ткать по ней, как по канве, узоры, под размеренное тиканье часов угадывать в ней ритмы мироздания и ритмы рвущегося наружу чувства. Понятно, что тишина – золотой подарок для человека, которого разнообразные тяготы житья отвлекают от рабочего уединения, который привык ценить минуты внутренней сосредоточенности как ненароком выпавшее чудо. Но тишина – это нечто большее: замерший на вершине насыщенности раствор, где кристаллизуется художественная мысль и форма:
Жизнь, буйствующая сперва,В кристаллах строф остепенится… —
это глубина, откуда прорастают звуки и образы. Тишина пульсирует, в ней набирает силу периодическое, циклическое движение стихотворной мелодии. Читая строки Квятковского о готовой зазвучать тишине, лучше понимаешь, что именно разумел он как теоретик под «пространством стиха» – еще не произнесенного, не измеренного реальным временем, но уже оформившегося в предварительный строй со своими вехами развития:
Судьбу стихотворения вершитПластическое чувство расстоянья:Внезапность встречи, золотой зенитИ – сладостная жалость расставанья.
Стихи Александра Павловича Квятковского – всего лишь уголок его жизни внутри поэзии, но уголок заветный, «ночного пламешка листок». Они не только вводят в мир его многообразно одаренной личности, не только являют образцы лирики высокого созерцательно-философского строя, – они дают людям пишущим урок творческой этики: бескорыстная любовь к поэзии, простертая и на каждого из настоящих поэтов, и на собственный дарящий «упоение» труд, велик он или скромен, любовь к жизни, душевная открытость навстречу ее впечатлениям, свобода от умственной предвзятости – «мысль не застит мне души»; неожиданный в таком всегда оживленном, быстро чувствующем и думающем человеке талант к «тишине», к несуетности, умение шагнуть из «наружного шума» (по слову Тютчева) в ту внутреннюю область духа, где художественная, а равно – научная, идея дозревает и проходит честнейшую проверку, прежде чем явиться на свет.
На пороге прощания с жизнью А. П. нашел слова, в которых как бы со стороны, с отрешенной благодарностью сказал о лучших качествах своей натуры:
Благословенна ты вовек, —Дитя мгновения и вечности —Душа полей, библиотек,И музыки, и безупречности.
Прикрасы здесь нет. Такой эта душа и была.
Школа Александра Квятковского
Когда я впервые взяла в руки переиздание «Поэтического словаря» Александра Павловича Квятковского (1998) – переиздание, которое не должно было сулить мне неожиданностей, поскольку я, приглашенный редактор его, держала все корректуры, – я была прямо-таки сражена: и на переплете, и на титуле стояло: «А. П. Квятковский. Школьный поэтический словарь». Как это школьный – даже если школьникам он может в известной мере пригодиться? Не для них ведь он десятилетия назад создавался! И как же так – изменить аутентичное название, данное покойным автором, который из гроба не может ни возразить, ни согласиться? Ну и сюрпризец! В маркетинге, конечно, все дело, в профиле издательства «Дрофа» и других внефилологических обстоятельствах книжного рынка, но легко ли примириться с тем, что обстоятельства эти без колебаний были признаны решающими и к поискам компромисса между филологической этикой и прагматикой никто не был привлечен? Впрочем, благодарность моя издательству, решившемуся на это начинание, Павлу Антониновичу Стеллеферовскому, одному из тогдашних руководителей «Дрофы», который, предлагая мне включиться в работу, вспоминал, как он когда-то учился по первому, энциклопедическому, 1966 года, изданию «Поэтического словаря» (и в его голосе прозвучали личные энтузиастические нотки), – благодарность к инициаторам и реализаторам затеи была так велика, что я безмолвно проглотила ошеломившую меня новость.
Прошло время – и я не просто успокоилась, а взглянула на происшествие веселее. Я представила себе Александра Павловича вживе, вообразила, как мы с ним вертим в руках новенькую книжку, радуемся разумному «школьному» шрифту, не требующему от глаза судорожной аккомодации, горячимся из-за пресловутого слова-подкидыша (автор был куда как горяч!), а потом вместе смеемся и утешаем друг друга: часто в обмолвке, опечатке, искажении бывает что-то провиденциальное и осмысленное, не лучше ли взглянуть на них как на маленькие игривые подарки судьбы нашему упорствующему ratio? «Школа» и «схолия» – слова одного греческого корня, а «схолия» – это разъяснение к тексту, которое может вылиться и распространиться в целую теоретическую выкладку. Таков и принцип этого словаря – в отличие от элементарного словаря терминов: теоретически увязанные между собой разъяснения к поэтическим иллюстрациям. Прочтем же название «Школьный поэтический словарь» как: «Поэтический словарь схолий» и откроем для себя стиховедческую школу Квятковского, игнорируемую большинством стиховедов и тем не менее существующую. Все становится на свои места. Все к лучшему.
Говоря об этой книге и ее авторе, я не хочу повторять то, что читатель может узнать из нее самой. Там, в приложениях, опубликованы мои воспоминания об Александре Павловиче, с которым жизнь свела меня еще до того, как по воле энциклопедического издательства я в 60-х годах оказалась «научным» (! – какое неприличное преувеличение) редактором «Поэтического словаря». Просто молодые люди, начинающие поэты, критики, филологи инстинктивно искали наставников, свидетелей прошлого, хранивших в себе некую весть, не иссушенных окружающим бесплодием зрелого советизма. В результате каждый на кого-нибудь набредал. (Так, несколько позднее, В. Кожинов, В. Турбин и С. Бочаров «набрели» на Михаила Михайловича Бахтина – улов колоссальнейший!) Я набрела на Квятковского, и радость этой встречи не отымется. Существуют ли загробные свидания, боюсь утверждать, тем более в таком косвенном и случайном контексте, но если да – он одно из не столь уж многочисленных лиц, с кем я хотела бы свидеться там…
Так вот, воспоминания мои о нем, писавшиеся еще «до свободы», тем не менее (как мне кажется) правдивы, и я не стала – и сейчас не стану – их переписывать, хотя по условиям того времени в них кое-что смикшировано или вообще не могло быть упомянуто. Остался только намек на те страдания, которые А. П. пережил как репрессированный, заключенный, ссыльный в 30-х годах. А ведь, в духе времени, пострадал он не за происхождение и, разумеется, не за взгляды политические (к Ленину он так и остался лоялен, Сталина же ненавидел, но не давал повода для догадок об этом), а за активную причастность к группе конструктивистов и за формализм – из его слов я могла заключить, кто стал автором или, во всяком случае, вдохновителем идеологического доноса, но не буду называть это вполне ученое имя.
Нет в опубликованных воспоминаниях ни слова и о «богословских» стычках, игравших, вопреки очевидному противостоянию, – почему-то – цементирующую, даже «кроветворную» роль в нашем общении. Сын священника, белорусского протоиерея, студент (до университета) семинарии (или духовного училища – я уже не помню), он рано пришел к богоотступничеству, протестуя против отцовского авторитета и бунтуя против отцовой епитрахили, накрывавшей его на исповеди, – классические признания, любезные фрейдистским ушам. Еще выразительнее был его рассказ о кульминационном моменте этого богопротивления – когда, ощутив утвержденность в своем новом неверии, он вдруг почувствовал, что на плечи ему кто-то сел, наподобие панночки из гоголевского «Вия» (его сравнение), и тут он в ужасе бегом отмахал с неким грузом чуть ли не версты, пока наконец не остановился с разбегу, как вкопанный, и оседлавший пал наземь… Из той же серии: помню, как он доказывал мне, что шестикрылый серафим в пушкинском «Пророке» – палач, уродующий человеческое тело и душу, а все стихотворение – сатира на державную или, бери выше, власть, и хотел написать об этом статью, я же умоляла его не делать этого, а зря, зря. Его «богоборчество» было каким-то трогательно-ребяческим, как та детская память о душной епитрахили, и потому заказанное мной заочное отпевание, чего он хотеть не мог, – не слишком обременяет мою совесть. Может быть, придет час рассказать обо всем этом подробнее, но сейчас я уже корю себя за уклонение в сторону.