Анатолий Маркуша - НЕТ
– Попробовать прямое? – сказал Вартенесян.
– Все. Экзитус, – тихо откликнулась Клавдия Георгиевна.
Был уже третий час ночи, когда измочаленный, ссутулившийся, разом постаревший Вартенесян вышел из операционной. Черной тенью метнулась к нему закутанная в платок женщина, маленькая, хрупкая. Он не разобрал – молодая, старая, хороша ли собой или безобразна. Все это не имело никакого значения.
Вартенесян молча развел руками и только горестно покачал крупной седеющей головой.
И тогда по всей больнице раздался далее не крик, а вопль – высокий, вибрирующий, животный.
Женщина будто захлебнулась собственным голосом, умолкла, едва справилась с удушием, стиснувшим ей горло, и еще пронзительнее закричала:
– Зарезали… Убили Николашку. Доктора убили… – и выругалась тяжелыми, мужскими словами.
Понимая, что он говорит совсем не то, что должен, что полагается, что всегда говорят в подобных обстоятельствах, Вартенесян произнес очень тихо:
– Стыдно такие слова говорить… Не тэпэрь кричать надо, а тогда, когда он пьянствовать уходил… Маладой такой… Красивый… Пачему молчала? Пачему не держала? Пачему? Доктора, говоришь, виноваты? Нет. Водка виновата, – и он пошел по коридору, ни разу не оглянувшись, не замедлив шага.
Женщина сразу умолкла и только нервно вздрагивала, будто все ее тело терзал нервный тик.
Утром Хабаров был хмурый. Его разбудил ночной крик, и до самого света он уже не заснул. На обычный вопрос Клавдии Георгиевны: "Как дела?" – ответил мрачно:
– Плохо жизнь устроена: живешь временно, умираешь навсегда.
Сначала Клавдия Георгиевна растерялась, но, сообразив, что Хабаров не мог не слышать ночного переполоха, сказала с жесткой усмешкой:
– Так! Значит, в философию ударились? Немедленно прекратите, Хабаров!
– Почему? Разве мои дела так плохи?
– С чего вы взяли, что ваши дела плохи?
– А иначе чего бы вам сердиться, доктор?..
– Как только не стыдно панике поддаваться. Вы же умный, сильный, волевой человек, Виктор Михайлович. Воля… – Клавдия Георгиевна хотела сказать что-то еще, но Хабаров решительно перебил ее:
– Однажды вы просили меня не пылить ненужными словами. Верно? А теперь я прошу: не надо! Что вы знаете, Клавдия Георгиевна, про волю и кто вообще знает чего-нибудь всерьез? Воля – это мысль, переходящая в действие. Но как прикажете действовать мне? Вот сейчас, здесь? А коли не действовать, тогда нечего и болтать про волю. Если бы вы мне хоть какие-нибудь восстановительные или, как их назвать, упражнения назначили, физкультуру лечебную прописали, тогда бы я знал, как ломать боль… А так что – одни уколы. Вчера мне пятнадцать шприцев вкатали! Это не считая того, что каждые два часа Тамара еще кровь берет…
Клавдия Георгиевна понимала – он устал, устал от неподвижности, болей, ожидания, но что она могла сделать – кости срастаются не сразу и, чтобы преодолеть флеботромбоз, тоже нужно время.
И Клавдия Георгиевна, поддаваясь извечному бабьему инстинкту, а вовсе не врачебным соображениям, стала гладить его по голове и приговаривать:
– Миленький Виктор Михайлович, ну, потерпите, еще несколько денечков. Ну, совсем чуть-чуть еще потерпите. Знаю, вы устали, мы вас уколами замучили. Знаю. Но теперь уже скоро вам станет легче. И физкультуру тогда назначим.
Сурен, – впервые она назвала Вартенесяна без отчества, – сказал, что сам будет с вами упражнения делать. А он по части лечебной физкультуры просто бог…
И Хабаров улыбнулся.
– Есть же на свете дураки, которые пытаются утверждать, будто жалость унижает человека. Клавдия Георгиевна, пожалейте меня еще. Унизьте. У вас такие руки хорошие. Вы, если захотите, одними руками можете вылечить – без лекарств, без уколов.
Глава девятая
Она торопилась домой. Она очень устала. И все эти записи, документы, порядки, заведенные непонятно для чего и неизвестно кем, раздражали больше обычного.
Одна история болезни, другая, третья. И наконец последняя, может быть, единственно серьезная, единственная, требующая собранности и напряжения.
Смахнув белый колпачок с головы, поправив волосы, она принялась писать:
"10 апреля. Состояние больного значительно лучше. Жалоб нет. Пульс 76 ударов в минуту, температура субфибрильная. Кожная чувствительность на правой ноге сохранена. Протромбин 56 процентов. Прямые антикоагулянты заменены непрямыми (пелентан)".
Тамара влетела в палату.
– Виктор Михайлович, вам почта. С аэродрома шофер привез. Станцуете или так отдать?
Первое, на что Хабаров обратил внимание, – конверты без марок и почтовых штемпелей. На одном значилось: "Полковнику Виктору Михайловичу Хабарову", – он сразу узнал ровный, стремительный почерк Блыша; на другом – "В. М. Хабарову (лично)". "Лично" подчеркнуто красной чертой.
Не раздумывая, Хабаров вскрыл письмо Блыша и прочел: "Глубокоуважаемый Виктор Михайлович! Я просто не нахожу слов, чтобы выразить Вам свое сочувствие. Боюсь писать общепринятые в таких случаях вещи, а то Вы опять скажете: от него один шум и никакой информации… Надеюсь, Вы меня понимаете?
Произошли громадные перемены! Я зачислен и откомандирован в Центр. В части рассчитался полностью, переехал в общежитие (семья осталась пока в гарнизоне). Здесь нас принял Кравцов, долго беседовал и в конце концов совсем неожиданно сказал: "Ввиду того, что произошла некоторая задержка с комплектованием преподавательского состава и утверждением программы, начало занятий откладывается на месяц. А вас, вновь прибывших, мы используем на "подхвате".
"Подхват" оказался весьма разнообразным: кое-кого прикомандировали к транспортному отряду, будут летать на связных машинах и стажироваться вторыми пилотами на транспортных кораблях. Лично мне повезло, кажется, больше – дали вести программу испытания. Машина известная, такая же, как была в части, надо выполнить черт знает сколько посадок с разными режимами торможения на пробеге.
Таким образом, завтра в 8.00 начинается моя полезная деятельность в роли летчика-испытателя. (Поздравления принимаются ежедневно с 16.00 до 22.00.) Я очень рад и бесконечно Вам благодарен за участие, совет и помощь.
Вчера впервые ступил на территорию летно-испытательной станции.
Больше всего понравилась летная комната, хотя я и робел перед ее старожителями.
Видел Вашего тигра на шкафчике. Мировой зверь!
Начлет сказал: "Можете временно занять шкафчик Углова", что я и сделал вчера же.
Постепенно привыкаю и знакомлюсь с народом. Играл в шахматы со штурманом Вадимом Андреевичем Орловым, счет 3:2, к сожалению, в его, а не в мою пользу…
Желаю Вам, Виктор Михайлович, как можно быстрее поправиться и вернуться на наш аэродром.
С уважением Антон Блыш".
Виктор Михайлович дочитал письмо до конца и никак не мог сообразить, что же именно так неприятно кольнуло его в этом почтительно-доброжелательном послании? А что-то кольнуло! И больно.
Наконец понял – не стиль: стиль Антон заимствовал у него, у Хабарова; и не бойкость, собственно, бойкость-то как раз и привлекла внимание Виктора Михайловича к случайно встретившемуся на его пути старшему лейтенанту; кольнули слова – "наш аэродром".
Как-то слишком легко адаптировался Блыш в летно-испытательном отделе Центра. И в шкафчик Углова успел въехать, и аэродром, на котором он, Хабаров, протрубил без малого десять лет, не задумываясь, называет "наш"…
Впрочем, во всем этом, если хорошенько подумать, нет ничего криминального. Ведь и Виктор Михайлович занял в свое время чей-то шкафчик. И разве он форменным образом не одурел от счастья, когда получил свой первый позывной в Центре.
Хабаров вздохнул и взял в руки второе письмо. Оно все, не только адрес, оказалось напечатанным на машинке: "Милый Виктор Михайлович!
Совершенно случайно, из слов Павла Семеновича, я узнала о несчастье, постигшем Вас. И так расстроилась, что сначала вообще перестала соображать. Мне очень-очень-очень Вас жалко. Если бы не мысль, что около Вас находятся сейчас близкие – мать, жена и не знаю уж кто еще, – я бы не стала ничего писать, а просто примчалась к Вам.
Может быть, я поступаю легкомысленно, посылая это письмо, и доставлю Вам своей неосмотрительностью дополнительные огорчения, но и совсем не выразить печали и страха за Вас не могу.
Простите, милый Виктор Михайлович, мой звериный эгоизм.
Меня успокаивает одно, как я думаю, важное соображение: в конце концов мы с Вами всего лишь знакомые, и никто не вправе осудить меня в чем-либо, кроме ослепления Вами. Думаю, в этом смысле (в смысле ослепления) я не первая Ваша "жертва". И в том, что Вы такой яркий, такой светоизлучающий, виноватых нет!