Юрий Левада - Ищем человека: Социологические очерки. 2000–2005
В конце сентября 2004 года (N=1600 человек) почти половина опрошенных (45 % против 39 %), следуя официальным декларациям, усмотрела существование «мирового заговора против России». Но различия в позициях возрастных групп оказались довольно значимыми: так, среди самых молодых, до 25 лет, соотношение мнений верящих и не верящих в «заговор» составило 37:46, а у пожилых, 55 лет и старше, – 44:32. Если же взять «партийный» расклад мнений (по намерениям голосовать на будущих выборах), то получается, что наибольшей готовностью поверить в заговор отличаются избиратели «Родины» (66:25) и КПРФ (61:30), скорее не верят в него – что примечательно – в электорате «единороссов» (39:48) и, конечно, менее всего принимают эту версию потенциальные избиратели «демократического блока» (16:66). Из тех, кто «очень хорошо», относится к США, признают мировой заговор 37 % против 49 %, а из тех, кто обозначает свое отношение к этой державе как «очень плохое» – 79 % против 15 %. Наконец, может быть, наиболее показательно, что из одобряющих деятельность В. Путина принимают или не принимают идею заговора одинаково часто (41:42), а из не одобряющих – значительно чаще ее признают (58:31).
Это значит, что тема «мирового заговора» по-прежнему близка преимущественно людям старших возрастов, людям «советской» закалки, тем, кто испытывает ностальгию по старым временам, в том числе по установкам идеологического противостояния. Именно эти группы, как и ранее, составляют привычную опору консервативной оппозиции нынешнему режиму. Кстати, именно по этим группам пришелся «антильготный» удар в начале 2005 года – тем самым власть лишилась возможности найти в них опору. А на собственно путинский электорат эта тема, вброшенная «сверху» и активно распространяемая молодежным авангардом режима («Идущие вместе», «Молодежное единство»), воздействует значительно слабее. Поэтому, должно быть, и не видно сегодня в обществе сколько-нибудь массовой кампании («уроков ненависти», согласно известной формуле) против новоявленных «врагов», как не заметно и изменения общего отношения к предполагаемым центрам «заговора» (США, «Западу»).
В социологическом плане важна, разумеется, не сама по себе конструкция образа «врага», а его функциям общественных настроениях и общественном мнении. В определенных условиях, например под влиянием тяжелых поражений (как в начале войны в 1941 году), этот образ может оказаться пугающим, сеющим панику, дезорганизующим. Понятно, что современные идеологические «технологи» рассчитывают на такой имидж неприятелей, который исполнял бы иную, мобилизующую роль (т. е. на превращение массовых эмоций страха в организованную ненависть по отношению к врагу и готовность безоговорочно подчиниться военной или государственной дисциплине, жертвуя личными интересами; аналогии с событиями военных и последовавших за ними лет очевидны). Но если «мобилизация ненависти» в борьбе с таким противником, как сегодняшний чеченский сепаратизм, в определенной мере еще связана с надеждами на успех (правда, в общественном мнении в такой успех верят все меньше), то призывы к противостоянию «всемирному заговору» очевидно рассчитаны не на победу над врагом, а только на внутреннее потребление, на социальную мобилизацию ради решения каких-то внутриполитических или даже внутриклановых задач.
Стоит обратить внимание на то, что терминология «всемирного антироссийского заговора» как будто приходит на смену бытовавшим в последние годы, после сентября 2001 года, ссылкам на «мировой терроризм». (По исследованию 2003 года, N=2000 человек, 61 % указал на «международных террористов» как на врагов России.) В этом есть своя логика: «мировой терроризм» для российского человека и власти – некая космополитическая абстракция, создававшая видимость единения России с Западом – единения скорее внешнего, пригодного лишь для использования на уровне саммит-дипломатии и т. п. Как источники, так и адресаты угрозы остаются анонимными, далекими от привычных образов. Кроме того, концепция мирового терроризма предполагает довольно рискованную для российского руководства линию международной легитимизации чеченской войны (международные корни – международное посредничество – международный контроль и т. д. – вплоть до международного трибунала по военным преступлениям). Неудивительно, что на отечественной политической почве такое направление мысли привиться не могло. А «всемирный антироссийский заговор» – совсем иная, традиционная, знакомая идеологическая конструкция; ее адресат понятен, а основные элементы, хотя еще и не названы поименно, очевидны – тот же «Запад», США, «финансово-промышленные круги» (т. е. та же «мировая буржуазия»). Но, как мы уже видели, эта конструкция приемлема в основном не для сегодняшних, а для «вчерашних» общественных слоев. Можно, правда, предположить, что идея «заговора» появилась в рамках подготовки следующего, условно говоря, «послепутинского» политического варианта; проблема его осуществимости нуждается в особом рассмотрении.
Традиционной составной частью концепции мирового заговора служит представление о «внутренних врагах» («предателях», поддерживаемых зарубежными силами во вред нашей стране и ее военным акциям). Между тем значительного резонанса в общественном мнении такие суждения не получают. Согласно данным одного из опросов (ноябрь 2004 года, N=1600 человек), около 40 % одобряют действия политиков и общественных деятелей, выступающих за переговоры с чеченскими боевиками, 12 % считают их призывы к переговорам вредными для страны, но только 6 % склонно видеть в таких людях «предателей и врагов России». (Такой взгляд разделяют всего 2 % среди самых молодых, но 9 % в 25–39 лет! по партийным электоратам – 18 % сторонников ЛДПР, 16 % – «Родины», как ни странно, 11 % – СПС, но всего 2 % – КПРФ и 5 % – «Единой России».) А попытку Комитета солдатских матерей установить контакт с представителями противоборствующей стороны одобрили тогда же 64 % опрошенных.
Чаще всего в 2003 году (N=2000 человек) в качестве врагов страны упоминались чеченские боевики (69 %), что неудивительно. Удивительным – а значит, требующим анализа – можно считать то, что после Беслана не был отмечен резкий всплеск воинственных настроений, сравнимый, например, с тем, который наблюдался после событий на Дубровке в 2002 году. Тогда почти на 20 % уменьшилось число сторонников мирных переговоров, а доля сторонников продолжения военных действий возросла примерно в той же мере, так что на короткое время их позиции стали преобладающими. А после трагических событий в Беслане аналогичные изменения общественных настроений оказались заметно более слабыми: если в августе соотношение сторонников войны и переговоров составляло 21:68, то в сентябре – 32:55, т. е. сохранился значительный перевес установок на мирный выход из положения. В октябре 2003 года (N=1600 человек) чувства «ненависти, мести» по отношению к чеченцам испытывали 24 % опрошенных, не испытывали 69 %; в октябре 2004-го (N=1600 человек) – 29:57. Такой рост негативных установок уместно оценить как довольно сдержанный.
Очевидно, что патриотической мобилизации общественных настроений – сопоставимых с такой, которая отмечалась в США сразу после террористической атаки и сентября 2001 года («равнение на флаг»), – в России после серии терактов лета и осени 2004-го не произошло. Если полагать, что декларации, прозвучавшие как бы в ответ на бесланские вызовы, были рассчитаны на непосредственный массовый эффект, то в их действенности следует усомниться. «Человек обыкновенный» не был охвачен ни ненавидящей яростью, ни восторгом повиновения, иначе говоря, не перешел из обычного состояния в возбужденное. Но нуждалась ли власть в таком переходе (или, скажем осторожнее, имела ли основания рассчитывать на такую возможность)? Правомерно предположить, что реальной целью как будто мобилизующих акций и деклараций служит отнюдь не взвинчивание социальной атмосферы и перевод общественных настроений в фазу напряженности, возбуждения, а всего лишь имитация такого перехода, которая служила бы прикрытием – и признанием – собственной неспособности найти реальный выход из созданных за последние годы тупиков.
В пользу такого предположения свидетельствуют и упомянутые выше воинственные демонстрации юных послушников власти.
Возникает таким образом весьма интересная в аналитическом плане проблема соотношения и взаимных переходов «прагматических» и символических (ритуальных, имитационных, коммеморативных и пр.) состояний или акций. Такое соотношение методологически удобно рассматривать в рамках смены фаз в процессах, которые можно обозначить, несколько расширяя классическую терминологию, как «рутинизация».
Рутинизация: прагматические и символические аспекты
В рамках терминологии, использованной в настоящей статье, к рутинизации можно относить, например, процессы перехода от возбужденного («героического») состояния общества к обычному, «рутинному».