Юрий Левада - Ищем человека: Социологические очерки. 2000–2005
Противоположное направление смещения значений – отстранение — обнаружило развитие событий вокруг ЮКОСа и его руководства в 2003–2004 годах. Осенью 2003-го арест М. Ходорковского вызвал чуть ли не шоковую реакцию – недоумение, возмущение – примерно у половины опрошенных, а предстоящий суд над крупнейшим бизнесменом страны чаще оценивался как неправедный и преимущественно политически мотивированный. Спустя несколько месяцев ситуация явно изменилась, большинство опрошенных обнаружило готовность признать преследование компании экономически обоснованным, а суд – справедливым. Как известно, и в политически ангажированном слое, и даже в бизнес-элите первоначальные голоса протеста практически смолкли. В числе факторов такой перемены – установившееся за последнее время представление о том, что давление власти направлено лишь на одну неугодную компанию, а потому вся эта история развертывается далеко от жизни интересующего нас персонажа, «человека обыкновенного», к какому бы общественному слою он ни принадлежал.
Судя по опросным данным, эта позиция непоследовательна и неустойчива, время от времени она уступает место сомнениям, подозрениям – например, о том, что разорение ЮКОСа принесет пользу лишь чиновникам и кучке близких к власти дельцов, или о том, что за «делом» М. Ходорковского последует череда аналогичных операций против бизнеса. Скорее всего, в данной ситуации процедура отстранения приводит к позиции упования, надежды (известно, впрочем, что как раз массовые надежды оказываются самым прочным опорным камнем социального доверия и поддержки политических авторитетов).
Прямые и косвенные последствия процедуры отстранения многообразны. Отграничение «ближнего» круга социальной жизни от «дальнего» отделяет сферу непосредственного влияния или воздействия человека, т. е. того, что он способен изменить, от сферы (институтов, организаций, авторитетов), к которой он может лишь приспособиться. Или, иными словами, область его непосредственного личного действия и область его « зрительского» соучастия в процессах и событиях, на которые он влиять не может. (Вне пределов своего профессионального или специализированного, статусного и тому подобного действия любой и каждый человек выступает как «человек обыкновенный» и в «больших» делах принимает участие как «зритель».) Такое разделение подкрепляется принципиальным отличием информационных источников, которыми человек пользуется: в первом случае это собственный опыт, во втором – все более могущественная масскоммуникативная сеть.
Замыкание человека в собственном «малом» мире – важная предпосылка, с одной стороны, его адаптации к социальной реальности, а с другой – его изоляции в кругу собственных дел и интересов. (Точнее, пожалуй, это такая адаптация, которая неизбежно предполагает изоляцию.) Никакие экономические, потребительские, информационные, даже политические возможности, обретенные за последние полтора десятка лет, принципиально не изменили такого положения. Безразличное и безропотное принятие большинством населения «авторитарных» сдвигов последнего времени лишний раз это подтверждает. В какой-то мере подобная ситуация универсальна для любого современного массового общества, где человек со своим «малым» миром семьи-работы-досуга связан с «большой» социально-политической реальностью через аналогичную систему массмедиа. «Наш» вариант – это безальтернативные массмедиа, это люди, не привыкшие фильтровать и оценивать приходящую информацию. А главное же – изолированный человек, инкапсулированный в своем мире, не принимает гражданской ответственности за «происходящее в стране» и не только не готов, но и не испытывает склонности к гражданскому, коллективно-ответственному действию. Это прямое наследие советского, тоталитарного периода, которое как будто сохранилось в «первозданном» виде – за одним, правда, исключением: рассеялся, и, видимо, безвозвратно, тот универсальный страх, который допускал лишь один вид коллективного поведения – коллективное заложничество (если «все» считаются ответственными «за одного», это означает, что «все» принуждены, вынуждены и заранее готовы ради собственного спасения этого «одного» выдать и растоптать…). Сегодня кажется, что такой страх снят, а «менее страшные» опасения стать объектом произвола, угрожающего карьере или благополучию, к таким последствиям не ведут, не могут вести. Но главный результат советского антигражданского, антиколлективистского воспитания – «человек изолированный» (и даже самодостаточный в своей изолированности) – устойчиво сохраняется и вне атмосферы всеобщего устрашения.
Свое и чужое
Свое и чужое – важнейшие категории самоопределения человека. Их не стоит смешивать с оппозициями «близкого – далекого» или «хорошего – плохого». «Свое» может выглядеть и отрицательным, а возможно и далеким, чужое – быть предметом восхищения или зависти и т. п. Но в любом случае «свое» (генетически «фамильное») оценивается по иным правилам, в другой системе координат, чем какое бы то ни было «чужое». Параметры такого разделения, простые и понятные в традиционных обществах, в условиях модернизационных перемен и растущей взаимосвязанности регионов, народов, культурных систем становятся размытыми и проблемными, но сохраняют свое значение для многих людей и сообществ.
Нельзя упускать из виду, однако, что это отчуждение нередко является прямым или косвенным следствием вынужденных процессов реального (миграционного, экономического, культурного) сближения, взаимодействия, взаимной ассимиляции (если понимать этот термин в буквальном смысле, как уподобление) людей и групп – процессов, которые приняли лавинный характер после разрушения многих локальных и социальных рамок советской системы, ее закрытой экономики и пр. Понятно, что реакция на эти процессы, стремление сохранить в неприкосновенности привычные формы локальной или этнической идентичности также могут рассматриваться как неизбежная характеристика этой ситуации. Притом что ни власть, ни общество (как элиты, так и «массы», причем со всех сторон) не готовы и не способны к «нормальному», т. е. цивилизованному, решению возникающих проблем. В том числе, к преодолению этнических фобий. В итоге действующей фигурой остается «человек обыкновенный», растерянный, не имеющий за душой (в культурном багаже) ничего, кроме утративших свою эффективность стереотипов. А потому вынужденный мучительно трудно, с постоянными срывами и катаклизмами приспосабливаться к изменяющейся обстановке (или столь же трудно сопротивляться ей).
Не происходит ли нечто подобное и с « государственно» чужими, т. е. с новыми (да и «старыми») иностранцами? При всех существующих – и особенно декларируемых – барьерах, в истории России еще не было столь тесных контактов с «дальним Западом», в том числе на межличностном уровне. Отсюда и практическая актуальность многосторонней проблемы сближения/отдаления или контактов/изоляции в этом плане.
Один из показательных поворотов темы «своих и чужих» в сегодняшнем общественном (да и в официальном) мнении – представления о необходимости неких обязательных ограничений для «своих». Так, неприязненное, если не сказать «агрессивное» отношение к недавним переменам в Украине явно обусловлено укорененным образом этой страны и ее народа как «своих», которым «не положено» быть самостоятельными или проявлять реальное стремление к сближению с Европой.
Новые комплексы «врага»?
В социально-политической мифологии мобилизационного общества, советского и, в значительной мере, постсоветского, образ «врага», как известно, занимал не менее важное место, чем противопоставленные ему образы «героя», «жертвы» и т. п. [62] Очевидным «достижением» последнего политического периода, согласно опросам, можно считать обновление общественного внимания к этому образу: по исследованию 1999 года (N=2000 человек), 65 % опрошенных (против 14 %), а в 2003-м (N=2000 человек) – уже 77 % (против 9 %) отмечали, что у сегодняшней России «есть враги». Причем из молодых, до 20 лет, признавали их существование 74 %, а из 50-летних – 82 %.
Но в последние месяцы, особенно в конвульсивной политической риторике после Беслана (сентябрь 2004 года), вариации образа врага приобрели новые смыслы: как будто после весьма долгого – более чем пятидесятилетнего – перерыва поднялись на официозную поверхность темы «мирового заговора» против нашей страны, внутренних врагов, «предателей России». Вопросы о том, насколько обоснованны или с какими целями используются такие инвективы, разумеется, не входят в рамки исследования общественного мнения. Но весьма важно представить, кто сейчас готов воспринять – и насколько серьезно воспринять – давно испытанную терминологию как средство объяснения современных кризисных ситуаций.