Мигель Унамуно - О трагическом чувстве жизни
Но Дон Кихот уже слышит свой собственный смех, он слышит божественный смех, а так как он не пессимист, так как он верит в вечную жизнь, он должен, яростно атакуя современную научную инквизиторскую ортодоксию, сражаться за новое и невозможное Средневековье, дуалистическое, противоречивое и страстное. Подобно новому Савонароле{293}, этому итальянскому Кихоту конца XV столетия, сражается он против Нового времени, у истоков которого стоит Макьявелли и которому суждено закончиться комически. Он сражается против рационализма, унаследованного от XVIII в. Мир в сознании, союз между разумом и верой, - слава Богу и провидению, - невозможен. Мир должен измениться, как того хочет Дон Кихот, и постоялые дворы должны стать замками, он будет сражаться с миром и будет как бы побежден, но на самом деле он победит, выставив себя на посмешище. И победит он, смеясь над самим собой и заставив других смеяться над собой.
«Разум говорит, а чувство точит», - сказал Петрарка; но и разум тоже точит, он подтачивает нам сердцевину сердца. В нем много света, но нет тепла. «Света, света, больше света!» - такие слова, говорят, произнес умирающий Гете. Нет, тепла, тепла, больше тепла, ибо умираем мы от холода, а не от мрака. Ночь не убивает; убивает лед. И надо освободить заколдованную принцессу и разгромить балаганчик Маэсе Педро{294}.
Но, Боже мой, если кто-то сочтет, что он осмеян и станет корчить из себя Кихота, то разве не будет это все тем же педантством? По словам Киркегора (Afsluttende uvidenska-belig Efterskrift, II, Afsnit II, гл.4, разд. II, В), сторонники обновления (Opvakte) хотят, чтобы жестокий мир смеялся над ними, дабы обрести уверенность в своем обновлении и пользоваться правом сетовать на жестокость мира.
Как же нам избежать и того, и другого педантства, или и той, и другой экзальтации, если естественный человек - не что иное, как миф, и все мы люди искусственные?
Романтизм! Да, может быть, отчасти подойдет и это слово. Оно служит нам вернее и лучше благодаря самому впечатлению, которое оно производит. Против него, против романтизма, недавно, главным образом во Франции, было спущено с цепи рационалистическое и классицисгское педантство. Но что если он, романтизм, это еще одно педантство, но только уже не рационалистическое, а сентименталистское ? Возможно. В этом мире культурный человек - либо дилетант, либо педант; так что выбирайте. Да, может быть, все они педанты - и Рене, и Адольф Оберман, и Ларра{295}... Но для нас главное - искать утешения в безутешности.
Философия Бергсона, которая является духовной реставрацией по сути мистического, средневекового, кихотического, называлась философией demi-mondaine. Уберите это demi и останется mondaine, светская. Светская, мирская философия, да, философия для мира, а не для философов, ведь и химия существует не для одних только химиков. Мир хочет быть обманутым - mundus vult decipi, - либо обманом дорациональным, каковым является поэзия, либо обманом послерациональным, каковым является религия. Еще Макьявелли сказал, что кто хочет обмануть, тот всегда найдет того, кто позволит себя обмануть. И блаженны те, кто остается в дураках! Француз, Жюль де Голтье, сказал, что привилегией его народа было n’etre pas dupe, не оставаться в дураках. Печальная привилегия!
Наука не дает Дон Кихоту того, чего он от нее требует. «Так пусть он этого не требует, - скажут мне. - Пусть смирится, пусть принимает истину и жизнь такими, как они есть!». Но он не принимает их такими, как они есть, и требует знамений и чудес, а Санчо, в свою очередь, тоже требует от него чудес и знамений. И дело не в том, что Дон Кихот не понимает того, что понимает тот, кто это говорит, тот, кто старается смириться и воспринимать жизнь и истину рационально. Нет, дело в том, что ему действительно нужно нечто большее. Это педантство? Кто знает!...
И в наш критический век Дон Кихот, который тоже заразился критицизмом, должен яростно атаковать самого себя, жертву интеллектуализма и сентиментализма, и чем более искренним хочет он быть, тем более манерным он кажется. Бедняга! Он хочет рационализировать иррациональное и иррационализировать рациональное - и впадает в глубокое отчаяние критического века, двумя самыми великими жертвами которого были Ницше и Толстой. И от горя он впадает в героическое неистовство, о котором говорил Джордано Бруно, этот Кихот мысли, сбежавший из монастыря и ставший будителем душ, которые спят, dormitantium animorum excubitor, как сказал о самом себе этот экс-доминиканец. «Героическая любовь, - писал он, - есть свойство высших натур, именуемых безумными - in-sane, - не потому, что они не умны - non sanno, - а потому, что они выше всякого ума - soprasanno».
Но Бруно верил в триумф своих доктрин, по крайней мере, на постаменте его статуи в Кампо дель Фьори, перед Ватиканом, написано, что век посвящает ее своему пророку, il secolo da lui divinato. Что же касается нашего Дон Кихота, воскресшего, внутреннего, сознающею свою собственную комичность, то он не верит в триумф своих доктрин в этом мире, ибо они не от мира сего. Триумфа не будет, и это к лучшему. И если бы Дон Кихота захотели сделать царем, он удалился бы на гору один, спасаясь бегством от толп царепоклонников и цареубийц, подобно тому как Христос удалился на гору один, когда, после чуда рыб и хлебов, хотели сделать Его царем{296}. Царскому титулу Он предпочел крест.
Итак, какова же новая миссия Дон Кихота сегодня, в этом мире? Вопиять в пустыне. Но пустыня слышит, даже если не слышат люди, однажды она преобразится в звучащую сельву, и этот одинокий голос, который сеется в пустыне, подобно семени, прорастет гигантским кедром, который на сотне тысяч языков будет петь вечную осанну Господу жизни и смерти.
Ну а пока, вы, бакалавры Карраско, приверженцы европеизаторского обновленчества, юноши, работающие на европейский манер, создавайте при помощи... научного метода и научной критики богатство, родину, искусство, науку, этику, создавайте, или, вернее, переводите, главным образом, Культуру, которую вы таким образом убиваете, на язык жизни и смерти. Ибо все это должно послужить продолжению нашей жизни!...
На этом заканчиваются - давно пора! - эти очерки о трагическом чувстве жизни у людей и народов, или, по крайней мере, у меня - ведь я человек - и в душе моего народа, как она отражается в моей душе.
Я надеюсь, читатель, что пока продолжается наша трагедия, в каком-нибудь антракте мы с тобой еще встретимся и узнаем друг друга. И прости, если я досадил тебе больше, чем это было нужно и необходимо, больше, чем я намеревался досадить тебе, когда взялся за перо, чтобы хоть немного развеять твои иллюзии. И не дай Бог тебе мира, но дай Бог тебе славы!
Саламанка, благословенный 1912 год.
Агония христианства
Умираю, потому что не умираю.
(Святая Тереса де Хесус)
Введение
Христианство это такая универсальная духовная ценность, которая уходит своими корнями в самые глубины человеческой индивидуальности. Иезуиты говорят, что в христианстве речь идет о признании выгоды нашего индивидуального, личного спасения, и хотя иезуиты возводят это утверждение в принцип, нам следует принять его здесь только в качестве предварительного тезиса.
Поскольку речь идет о проблеме сугубо индивидуальной, а потому и универсальной, я попытаюсь обрисовать ту ситуацию сугубо личного, частного характера, в которой начал писать то, что теперь предоставляю на суд тебе, мой читатель.
Военная диктатура моей бедной испанской родины{297} выслала меня на остров Фуэртевентура, где я получил возможность углубить свой личный религиозный и даже мистический опыт. Я был вызволен оттуда французским парусником, доставившим меня на французский берег, и обосновался здесь, в Париже, в моей одинокой келье, расположенной неподалеку от Арки Звезды, где и было все это написано. Здесь, в Париже, перенасыщенном историей, социальной и гражданской жизнью, почти невозможно найти себе какое-нибудь убежище, где можно было бы спрятаться от истории, а посему приходится ее пережить. Здесь, в Париже, мне не увидать ни горных хребтов Саламанки, почти круглый год покрытых снегами, питавшими корни моей души; ни бескрайних степных просторов Паленсии, где остался домашний очаг моего старшего сына и где душа моя обретала покой; ни моря, из вод которого каждый день рождается солнце на Фуэртевентуре. Здесь течет Сена, а не Нервьон моего родного Бильбао, в котором можно уловить биение пульса моря с его приливами и отливами. Здесь, в этой келье, в Париже мне согревало душу чтение. Я читал на авось то, что оказывалось под рукой. А в этом на авось - самый корень свободы.
В такой вот индивидуальной ситуации религиозного и, осмелюсь сказать, христианского характера г-н П.А.Кушу попросил меня написать брошюру для издаваемой им серии литературы по христианству. Он же подсказал мне и это название: Агония христианства, так как был уже знаком с моей книгой о трагическом чувстве жизни.