Евангелие страданий - Серен Кьеркегор
Но тогда возможно ли, чтобы та же сила, что открывает человеку глаза на множество своих грехов; та же сила, которая, уязвляя сердце любовью, едва ли не умножает в человеке грехи; чтобы та же самая сила была способна покрывать грехи в этом же человеке? И разве не лучше было бы, если бы этого она не могла? Ведь чем тогда оказывается любовь? Ночным сном, в который впадает человек? Дурманом, заставляющим все забыть? И если любовь в этом смысле покрывала бы множество грехов, разве это было бы чем-то достойным? Тогда уж лучше было бы сохранить легкость юности, или самоиспытание мужа, или человеческую самоправедность. Почему и мудрость, и рассудительность, и сердечный мир, и небесное блаженство, и самая жизнь должны обретаться в муках рождения, а любовь не должна знать никаких мук рождения? Но ведь любовь – не сон, и если даже говорить о ней в этом ключе, то следовало бы сказать: ее первая мука рождения – это беспокойный, исполненный страха сон, за которым следует блаженное пробуждение в любви, покрывающей множество грехов. Ведь любовь забирает все. Она забирает у человека совершенство, и если он поскупится его отдать, любовь покажется ему жестокой; но она забирает и его несовершенство, его грех, его беспокойство. Она забирает у человека силу; но и его скорбь. Да и какую самую страшную скорбь не покроет любовь, словно не бывшую, оставляя лишь радость любви о спасении ближнего? Забирая нечто, она тем самым это и покрывает; и забирая все, она все покрывает; когда же она, забирая все, еще и дает нечто иное, она не мерой покрывает все. Людям часто кажется, будто не одна только любовь способна забрать и тем самым покрыть то, что им хотелось бы иметь покрытым. Однако уже древний язычник[84] сказал: человеку не ускакать верхом от того, что его гнетет и заботит, ведь черная Забота поедет у него за спиной. Эти слова часто повторяют, находя в них глубокое знание человеческого сердца. И все же, если бы древний язычник, ехавший по жизни с черной Заботой за спиной, не имел бы нужды оглядываться! – но ведь любовь как раз не оглядывается. Да и где бы очи, которые любят, взяли время на то, чтобы озираться назад, – ведь для этого им пришлось бы на мгновение отвернуться от любимого! Где бы уши, которые любят, взяли время на то, чтобы слышать жалобу, – ведь для этого им пришлось бы на мгновение перестать слышать любимый голос! И если очи косятся назад, а уши подслушивают, значит, сердце мелочно, но это – не вина любви, да она и гневается на это. Тот, кто полагается на свое совершенство, тот не любит; и тот, кто вступает в сговор со своим несовершенством, тот не любит. Если человек полагает себя столь несовершенным, что считает, будто любовь для него исключена, это говорит о том, что он не любит, ведь он оценивает свое несовершенство и берет его в расчет точно так же, как тот, кто надеется на свое совершенство. А любовь забирает все. И тот, кто все сохраняет при себе, тот или желает радоваться о самом себе и не желает радоваться о любви, или желает печалиться о самом себе и не желает радоваться о любви.
Но для того, чтобы любить человека такой любовью, нужно иметь мужество желать любить. При этом земной любви присуща тайна, и эта тайна в том, что она несет на себе печать любви к Богу, без которой она стала бы нелепостью или же пошлым заискиванием: ведь как мог бы один человек быть столь совершенен в глазах другого, чтобы это пробудило в последнем благоговейный трепет или было в силах забрать поистине все. Чтобы любить так Бога, нужно смиренное и свободное мужество; ведь любовь к Богу в груди всякого человека пробуждается, плача, словно новорожденный ребенок, а не с улыбкой ребенка, уже узнающего свою мать. И когда затем эта любовь к Богу желает держаться Господа крепко, враг страшно ополчается на нее, и сила греха бывает ужасна. Но любовь не смежает очей в час опасности, она выходит ей навстречу, чтобы, как говорит старинный сочинитель псалмов[85], пройти
Через стрелы греха
В покой рая.
И чем дальше от нее это множество стрел, тем ужасней оно, но любовь пробивается через них, и вот она видит все меньше стрел, пока, наконец, все они не вонзятся в ее грудь, и она, уязвленная ими, но уже их не видя, не вступит в блаженство рая, где царит лишь любовь.
Когда Иисус однажды сидел за столом с фарисеями, в дом вошла женщина. Ее туда никто не приглашал – еще бы, ведь фарисеи знали, что она грешница. И даже если ничто иное не могло напугать и остановить ее, то гордое презрение фарисеев, их молчаливое негодование, их праведный гнев могли бы, пожалуй, ее устрашить; но она, «став позади у ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром». Здесь было страшное мгновение; все то, отчего она одиноко страдала, ее боль и укоры самой себе в ее груди стали