Жинетт Парис - Мудрость психики. Глубинная психология в век нейронаук
Во мне тоже есть зверь, одержимый желанием выжить. Я ощущаю ту же отчаянную энергию. Мое тело – тяжелое животное, придавленное болью. Бабочка не одинока. Легкой и тихой смерти не будет: бык, который рвется из моей фантазии, приказывает мне вернуться в тело, набраться сил, принять боль и сразиться со смертью. Боль, которая крепко вцепилась в меня, сохраняет мне жизнь, удерживая меня в моем животном теле. В боли есть энергия. Это энергия того тяжелого, раненного черного быка, цепляющегося за жизнь, в то время как бабочка предпочитает бегство и свет. Ни один из этих образов не собирается сдаваться. Они вступают в битву между собой. Все это очень похоже на кинофильм. Я полностью поглощена борьбой между быком и бабочкой. Активность воображения удерживает мое внимание, не давая провалиться в беспамятство.
Хаос может освобождать. Хаос физической боли разбил и раскрыл меня, подобно тому, как в стене образуются трещины, пропускающие свет. Мне нечем заняться, так как я прикована к постели. Я могу только быть. Я ощущаю величие капитуляции перед болезненным, очищающим процессом разрушения. Человека, которым я была и который больше не мог выносить бытие, убивают. Это разрушение – для меня передышка.
Периодически медсестра причиняет мне страдание, направляя в мои глаза яркий свет, чтобы убедиться в сохранности рефлексов зрачков. По-видимому, черепно-мозговое кровоизлияние усилилось, ухудшив мое состояние, раз меня поместили в реанимацию. Фонарик медсестры, направленный мне в лицо, напоминает сцену из старого детективного фильма: слепящий свет в лицо подозреваемого, непрерывный допрос без передышки. Эта медсестра – суровая матрона, упорная, как полицейский. Примерно каждый час она повторяет одни и те же вопросы. Как вас зовут? Где вы родились? Сколько вам лет? Какой сегодня день недели? После четырех таких сеансов допроса я высказываю предположение, что, возможно, разговор станет поживее, если она будет задавать другие вопросы или я тоже спрошу ее о чем-нибудь. «Это невозможно», – говорит она. Это те вопросы, которые она должна задавать, чтобы проверить, продолжает ли мой мозг правильно функционировать. Подобные банальности меня обескураживают. Я ощущаю себя невыразимо одинокой – брошенное, никому не интересное тело. Я зову бабочку. «Давай уйдем. Расправь крылышки. Позволь мне ускользнуть. Прощайте, все! Наконец, я завершу курс и получу последний диплом, который подтвердит мою автономность: я умру в одиночестве! Королева самоопределения умирает без суеты! Я, как и полагается воспитанному человеку, отойду, не пытаясь кого-то впечатлить, гордясь своими крыльями».
Каждый раз, когда я пытаюсь закрепить победу бабочки, встает на ноги разгневанный бык. «Прекрати эти глупости! – командует он. – Я заставлю тебя исторгнуть даже воду, которую ты пьешь». Миг – и вулкан снова начинает извергаться, забрызгивая не только мою пижаму и простыни, но и безупречно белую униформу строгой серьезной медсестры, которая в очередной раз проверяет мои рефлексы с помощью фонарика. Ей не нравится, что рвота попала на ее белую униформу, и ее лицо искажается от отвращения. Не спорю. Я отвратительное животное, и я извиняюсь изо всех сил, от стыда бормоча глупые оправдания: «Извините, меня никогда еще ни на кого не рвало, мне ужасно жаль!» Она резко уходит, а я остаюсь на час в этом вонючем месиве. Я воспринимаю все как наказание за свои дурные манеры и чувствую себя необычно глубоко задетой, погружаясь в океан жалости к себе. Это так похоже на мою мать, всегда нетерпимую к моим болезням, сердившуюся за то, что я создавала ей лишнюю работу, раздражавшуюся даже от моего прилипчивого обожания. Профессиональная роль медсестры требует деловитости, холодности, отстраненности. Мать была медсестрой. Какой праздник для моих комплексов. Я опять беспомощный брошенный маленький ребенок.
Медсестра, сменив форму, наконец возвращается с помощницей – мексиканкой, которая не говорит по-английски и должна привести в порядок постель и тело в ней. Эта женщина и я остаемся одни. Она в упор глядит на меня, и это как-то затягивается. Я никогда не встречала такого пристального взгляда. Она как будто смотрит сквозь, а не на меня. Ее молчаливый взгляд одновременно видит и говорит. Я понимаю, что она видит, что я – между жизнью и смертью, в неопределенности. Ее глаза говорят, что она не намеревается ни влиять на меня, ни ругать; нет нужды стыдиться, у нее нет брезгливости к телам – живым и мертвым – или к телам в промежуточном состоянии, как я, извергающим рвоту и флиртующим со смертью.
Она начинает снимать с меня испачканную больничную одежду. Я избавляюсь от напряжения. Она поддерживает руками верхнюю часть моего туловища, нежно, но крепко. Я расслабляюсь, сворачиваюсь в комок, а она начинает тихо, но выразительно напевать какую-то мелодию. Похоже на «Аве Мария», но не совсем, хотя, насколько я понимаю из слов, они, кажется, призывают мне на помощь Богоматерь. Я впитываю каждую ноту этой успокоительной песни. Ее голос проникает глубоко в меня, как во время акта любви. Женщина, занимающаяся любовью с другой женщиной с помощью своего голоса? Я прижимаюсь к ее сердцу, вдыхаю запах кожи, нахожу убежище в ее доброте. Чем больше сострадания я получаю, тем больше открывается ее голос, вбирая мое существование в свою песню. В это мгновение я люблю эту женщину, которую даже не знаю, непосредственно, полностью, абсолютно. Я люблю ее тело, люблю ее душу. Это явление Великой Матери. Ее песня дает волю молчаливому потоку слез бесконечной благодарности за то, что такой человек существует.
Возвращается строгая медсестра и нарушает сладостную передышку. Меня печалит, что медицинской системе, кажется, чуждо понимание целебной силы тех редких, но бесценных людей, чьи руки, голоса, тела, глаза, запах и душа обладают властью переливать жизнь из сердца в сердце. Их дар невозможно измерить. В руках у строгой медсестры лист бумаги – документ, который мне предстоит подписать. Она объясняет, почему я должна это сделать. Я не в состоянии понять ее объяснений. Я чувствую себя тупой оттого, что вынуждаю ее повторять. Меня осеняет, что кровь, затопляющая мой мозг, превращает меня в клинического идиота; работа моего ума замедляется с каждым часом. Я мало что понимаю в ее пространных предложениях, начиненных сложными причинными связями, научной информацией, юридическими вопросами. Я могу что-то «уловить» из сказанного, только если предложение короткое, а за ним следует пауза на обдумывание. За ночь я превратилась в идиотку с высшим образованием. Мой разум сейчас гораздо ближе к разуму кошки, а не интеллектуалки, которой я когда-то была1. Прошлой ночью при поступлении в реанимационную палату я еще помнила свой телефонный номер. Сегодня – уже нет. Медсестра объясняет во второй раз. Кажется, до нее доходит, что я в некотором роде поврежденный предмет. Наконец, мне удается понять. Меня просят подписать специальный документ, дающий доктору разрешение на трепанацию в случае, если внутреннее кровотечение не прекратится до утра. Снова разъяснения, разъяснения, разъяснения. И наконец, вопрос: «Вы подпишете?» Ответ: «Ладно». Чувство – безразличие. Делайте с моим телом, что хотите, – я его больше не выношу, это отбросы.
Через час после того, как я подписала бумагу, невропатолог сообщает мне, что трепанация, вероятно, позволит мне выжить, но невозможно предвидеть, какой ущерб будет нанесен мозгу за то время, пока будет приниматься решение об операции. Я зову медсестру, которая приносила мне документ на подпись, чтобы сообщить ей, что хочу разорвать его. Риск весьма велик, и у меня нет желания превратиться в овощ, прикованный к постели! На этот раз в зверинце согласие. Бык и бабочка приходят к консенсусу. Давайте-ка любой ценой выбираться из этого безобразия. Зачем нужно тело, которое, возможно, не будет ходить, есть, плавать, заниматься любовью, ездить на велосипеде или копаться в саду? Итак, мы договорились. Мы уничтожаем этот документ и отправляемся в путь, бабочка на хвосте быка. Я жестикулирую, споря с медсестрой, что-то объясняю ей и умоляю разорвать только что подписанную бумагу, но испытываю растерянность, волнение, сама себе противоречу. Моя речь бессвязна, как сгенерированная компьютером бессмыслица. Медсестра ничего не понимает. Она думает, что я перевозбуждена и брежу, и вводит транквилизатор мне в вену. Мой внутренний экран затуманивается, я возвращаюсь к небосклону полусознания на всю оставшуюся ночь. Заканчивается второй день моего пребывания в палате реанимации.
На следующий день я обследую аппараты, к которым подключена, и множество мониторов возле моей кровати, которые контролируют их работу. Судя по тому, что мне не удалось нащупать бинтов на голове, трепанации не было. В реанимационной палате я чувствую себя, как в кабине самолета, сюрреалистическое зрелище, напоминающее научную фантастику. Я начинаю гадать, какой из образов сегодня возобладает: черный бык или белая бабочка? Новая медсестра за компьютером на центральном посту, я вижу ее через распахнутую дверь своей палаты, услышав сигнал тревоги, она стремительно вбегает ко мне. У нее тоже, похоже, есть ко мне претензии. «Вы дышите не так, как нужно. Этот монитор показывает количество кислорода, поступающего в ваш мозг. Вы должны поддерживать его на уровне 80–95 процентов, а у вас едва 55». Для человека, который, как я, провел всю свою взрослую жизнь в академической среде, уровень 55 процентов означает, что я неудачница. Хорошо, что хоть вернулась способность говорить более или менее связно. «Ладно, раз так, то я, наверно, провалила этот экзамен. Готовьте мешок для тела, я готова уйти». Я знакома со статистикой: 80 процентов пациентов, поступивших в реанимацию и пробывших там более 24 часов после постановки диагноза, живыми оттуда не выходят. Я пробыла здесь уже больше 24 часов, так что мой шанс выбраться отсюда живой составляет всего 20 процентов. Я уже слышу звук застегивающейся молнии на пластиковом пакете для тела, но это меня нисколько не пугает.