Михаил Швецов - Госпожа тюрьмы, или слёзы Минервы
В клубе собрались медики, работяги. Прибежали дневальные из корпусов. Как быть: больные требуют, чтобы и у них была принята подписка на заём…. В подписных листах появилось около четырёхсот фамилий. Не подписались только бандеровцы, власовцы и полицаи. Да им и не предлагали».
Воспоминания мучили: «Всплыл образ другого следователя — Мельникова. В чёрном штатском костюме стоит за столом, роется в бумагах. Худой, обвисшие щёки, красноватые глаза. Говорит с издевательской улыбкой:
— Докажите нам, что вы на сто процентов кристально чистый, — получите десять лет, а иначе — кусочек свинца!»
Но сходить с ума было нельзя — потомки должны были услышать голос правды.
А воспоминания всё плыли: «…Опять та же рука в обшлаге. Две миски, ложка, хлеб — значит, день.
Одолевает назойливая мысль: «Это всё со мной. Я умер. Сейчас тут, на табурете, другой. Только с моим прежним именем, с моей прежней… Я и не я!..»
….
— Десять лет лагерей… Машинка холодно скользит по голове. На пол сыплются волосы… Это не мои волосы. У меня не было такой седины…
— Никогда мы с вами не встретимся. Из лагеря вы не вырветесь! — Глухо, не глядя на меня, произносит Чумаков.
Вызывает конвоира:
— Уберите!»
Когда про тебя, живого (подлинного коммуниста), другие люди с партбилетами в кармане говорят, как о падали, мир может обрушиться на тебя всей тяжестью. На то и расчёт у власти… И снова воспоминания:
«Душевный человек, одарённый журналист… Хорошо с ним работалось!.. Что думал он, коммунист с юных лет, когда его вели на расстрел?..».
Вынужденный многолетний разрыв с родными и близкими ни в чём не повинных перед властью людей мог ещё более отягчаться администрацией лагерей: «
— Знаешь, кто на кирпичном самый первый бригадир? Писатель Исбах! Знаком с ним?.. Так вот, работяги на руках его носят. «Человек номер один»! К нему, передают, жена из Москвы приезжала. Добивалась свидания… Все зеки на заводе узнали имя этой женщины: Валентина Георгиевна. Но никто не увидел её. И муж тоже… Не допустили!»
И шизофрения скоро получает постоянную прописку в зоне отчуждения. А как ещё объясняется тот факт, что «опасный государственный преступник», отправленный на смерть по «милости» «вождя народов», сочиняет любвеобильную поэму в честь всё того же Сталина? А ведь лагерник вовсе и не уголовник, а так называемая «милость» — это подлость главаря партии преступников, захвативших власть в самой большой стране мира! А как относиться к коллективному лицедейству заключённых?
«— Оформим концерт что тебе в Колонном зале!
— Может, и портрет Сталина разрешат? — улыбнувшись, спросил я.
— Портрета не будет, а вот кантату…слышите?
На сцене, за опущенным занавесом, репетировал хор. Стройные голоса пели: «О Сталине мудром, родном и любимом…»
— Ничего, товарищи не понимаю! — Тодорский пожал плечами. — Ведь в хоре и полицаи, и власовцы, и чёрт его знает кто!
…- Чудовищный парадокс! — Александр Иванович нервничал, тормошил в руках кисет с табаком. — Кремлёвская башня, кантата о Сталине и … номера на спинах!»
Коллективный психоз на сцене — это вид досуга. А был ещё и карцер. И выживали после многолетних издевательств, прежде всего, те, кого родственники поддерживали своей любовью, письмами и тем немногим, что было позволено, не давая прижиться чувству полной изоляции:
«Ночью меня отвели в подвальный карцер. Отлогие стены покрывала серебристая изморозь. Пол — в липком мазуте. Дверь, окованная железом, покрыта ржой. Коричневые крапинки на ней перемежались с морозными лепёшками. Вместо окна — узкая щель вверху, почти не попускавшая света.
За дверью дежурил надзиратель в тулупе. Сидеть не на чем, спать нельзя, ходить невозможно, прислониться не к чему: стены дышали холодным огнём. Значит, только стоять. А я в одной сорочке, в летних брюках и в расшнурованных туфлях на босу ногу. Что же делать?… Выход один: шагать на месте, высоко поднимая ноги, размахивать руками, растирать плечи, грудь. Я так и делал. Пища не выдавалась. Но голод был придавлен напряжением нервов. Время от времени в подвал спускался, стуча сапогами по каменным ступеням, дежурный офицер с пустыми глазами. Приходил с одним и тем же вопросом:
— Признаешься? Выпустим…
Уходил с одним и тем же ответом:
— Мне не в чем признаваться!
Минули, по приблизительному подсчёту, вторые сутки без сна и еды. От непрерывной шагистики у меня вышла грыжа. Надзиратель вызвал тюремного врача…
В подвал принесли фанерный ящик из-под папирос. Врач оказал помощь, ушёл растерянный. А я наконец-то сидел! И вдруг почувствовал полнейшее расслабление всего организма. Лучше бы не садился! В глазах завертелись оранжевые круги, сознание выключилось.
Поднял меня стоявший за дверью старик с автоматом. По лицу моему сочилась струйка крови. Очевидно, падая, ударился головой о дверь…
На пятые сутки начались видения. Совершенно явственно вырисовался на мёрзлой стене перрон Курского вокзала в Москве. Спешащие на посадку пассажиры, и среди них …мечущаяся Вера!.. Секунды две я понимал, что это болезненные иллюзии, но тут же мой мозг воспринимал всё это как живую действительность. Я закричал: «Вера! Я здесь, здесь!»
Открылась дверь карцера. Дежурил молодой солдат.
— Чего кричишь? Спятил, что ли?
— Во сне я…
— Тут спать не положено!.. А будешь орать, заберу ящик…Снисхождение делают, а он… Встать! Руки по швам!.. Садись!.. Встать!.. Очухался? Ну вот…
Солдат закрыл дверь и начал «заочно» костить меня за то, что не даю ему спокойно дежурить.
А я хотел, хотел видеть Веру! Всматривался в стену, в углы…»
Да, за время мытарств автор этого страшной повести получил из дома несколько тысяч писем. Потому и решил жить. «Спасибо» Советской власти! Многие не удостоились права на переписку. Им было трудней сохранить силы в условиях изоляции. Да и там, на бывшей родине страдальца, ГПУ тоже не дремало: рвало и рвало связи заключённых с миром. Об этом пишет Ф. Искандер: «Нам было ясно, что оттуда кто-то приходил и приказал уничтожить фотографию. Нас потрясло не только их всеведение, город у нас маленький, но и само безжалостное желание вырвать последнее, что от неё оставалось по эту сторону жизни». («Искандер Фазиль. Стоянка человека. — М.: Правда, 1991. — с. 104 — 260с.)
У Б. Дьякова есть и такое описание потерявшего связь с домом и большой Родиной человека: «Я сел у изголовья Конокотина. Он молча держал меня за руку. И вдруг взглянул глазами, наполненными ужасом.
— Скажите… а если…всё это… все мы здесь… с ведома и указания его?! — спросил он сдавленным голосом. — Я, кажется, с ума схожу!»
Да может ли интеллигентный человек постоянно чувствовать себя загнанным зверем? –
«Ворота раскрылись. В них — офицер конвоя.
— Внимание! Идти прямо. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Оружие будет применено без предупреждения!.. Взяться за руки!.. Шагай!
Согнувшись под тяжестью мешков, мы двинулись. Из ворот выползло как бы единое разноликое и многоногое живое существо…»
Я думаю, следует внимательней присмотреться к обслуживающему персоналу концентрационных лагерей. В частности, медицинскому. Вероятно, чтобы не прийти в сильное противоречие с клятвой Гиппократа и с Советской властью, лагерные врачи должны были себе постоянно внушать, что находятся на работе в пионерском лагере, закрывать глаза на ужасы, строить иллюзии. Можно было бесконечно долго манипулировать с диагнозами. Например, алиментарную дистрофию (резкое физическое истощение) величать полиавитаминозом и кормить людей варевом из хвои (В. Шаламов «Колымские рассказы»). А можно и Ш. в отчётах замаскировать под полиавитаминоз на фоне аллергии на холод или комариные укусы. Эти стороны советской медицины ещё не подверглись серьёзному анализу. Но бесконечно долго раздваиваться сознанием нельзя. И кто-то из служителей медицины уходил в запойное пьянство или шизофрению. Это стаёт понятней, если вспомнить А. Менегетти, который писал, что люди сознательно сами выбирают болезнь. Но вернёмся к энциклопедически широкому повествованию Б. Дьякова:
«Череватюк [врач в зоне] не приедет… — с горечью сказала Перепёлкина. — Попов, начальник санотдела… какой это чёрствый, бездушный человек! не разрешил. Даже в очередном отпуске отказал. — Клавдия Александровна тяжело вздохнула. — Письмо прислала Нина Устиновна… Ужасное письмо. Ужасное!..! «Устала жить» — пишет… Я очень боюсь за неё…»
А потом пришла трагическая информация:
«Нина Устиновна нервно заболела. Очевидно, подействовала лагерная обстановка. А ведь фронтовичка была!.. Отвезли в Иркутск, в больницу. Она разбила окно в туалете и… куском стекла…
— Зарезалась?! — ужаснувшись, зачем-то спросил я.