Карл Юнг - КРАСНАЯ КНИГА
Потому мы боимся наше низшее, ибо то, чем человек не обладает, навеки едино с хаосом и совокупно с его загадочными приливами и отливами. По мере того, как я принимаю низшее во мне — а именно то красное раскаленное солнце глубин — и, таким образом, становлюсь жертвой путаницы хаоса, высшее сияющее солнце тоже поднимается. Потому тот, кто стремится к высшему, находит глубочайшее.
Чтобы избавить людей своего времени от повешения, Христос в сущности принял эту муку на себя и учил их: «Будьте хитры, как змеи и простодушны, как голуби».[152] Ибо хитрость даст совет против хаоса, а простодушие скроет его ужасный аспект. Так человек может выйти на безопасный срединный путь, ограниченный и сверху, и снизу.
Но мертвецы Вверху и Внизу возвышаются, и их требования становятся все громче. И благородные, и бесчестные восстают вновь и, неосторожные, нарушают закон примирения. Они распахивают двери и вверх, и вниз. Они увлекают за собой многих к высшему или низшему безумию, так сея смятение и уготовляя путь тому, что грядет.
Но тот, кто идет к одному и это же время не идет к другому, принимая то, что предстает перед ним, попросту учит и живет одним и обращает его в реальность. Ибо он будет его жертвой. Если вы идете к одному и потому считаете иное, приближающееся, врагом, вы будете бороться с иным. Вы будете это делать, потому что не смогли распознать, что иное тоже в вас. Напротив, вы считаете, что иное каким-то образом приходит снаружи и думаете, что усмотрели его во взглядах и действиях ближнего, которые противоречат вашим. Так вы сражаетесь с другим и совершенно ослеплены.
Но тот, кто принимает приближающееся к нему, потому что оно тоже в нем, больше не спорит и не пререкается, но смотрит в себя и хранит молчание. / [Image 113][153] /
Он видит древо жизни, корни которого достигают Ада, а макушка касается Небес. Он также больше не знает различий:[154] кто прав? Что свято? Что высшее? Что доброе? Что верно? Он знает только одно различие: различие между низом и верхом. Ибо он видит, что древо жизни растет снизу вверх, и макушка его вверху, ясно отличающаяся от корней. Для него это неоспоримо. Потому он знает путь к спасению.
Отучиться от всех различений, которые касаются направления — часть твоего спасения. Так ты освобождаешь себя от древнего проклятия знания добра и зла. Из-за того, что ты отделял добро от зла в соответствии со своими оценками, жаждал только добра и отвергал зло, которое все равно совершал и не принял, корни твои больше не вскормлены темным питанием глубин, и древо твое стало больным и вянущим.
Потому древние сказали, что после того, как Адам сьел яблоко, райское древо засохло.[155] Жизни твоей нужно темное. Но если ты знаешь, что это зло, ты больше не можешь его принять, испытываешь страдания и не знаешь, почему. И не можешь принять его как зло, ведь иначе добро отвергнет тебя. И не можешь отвергнуть, потому что знаешь добро и зло. Из-за этого знание добра и зла было неодолимым проклятием.
Но если ты вернешься к изначальному хаосу и признаешь то, что вешает растянутым меж двух полюсов огня, ты заметишь, что больше не разделяешь добро и зло окончательно, ни через чувство, ни через знание, но различаешь лишь направление роста снизу вверх. Так ты забываешь различие меж добром и злом, и больше не знаешь, пока твое древо растет снизу вверх. Но как только рост прекращается, то, что было едино в росте, распадается и ты снова различаешь добро и зло.
Ты никогда не сможешь отбросить знание добра и зла, предав свое добро, чтобы жить злом. Ибо как только ты разделяешь добро и зло, ты различаешь их. Они едины только в росте. Но ты растешь, если замер в величайшем сомнении, и потому непреклонность в величайшем сомнении — подлинный цветок жизни.
Тот, кто не выносит сомнения, не выносит самого себя. Такой сомнителен; он не растет и потому не живет. Сомнение — признак сильнейших и слабейших. Сильные имеют сомнение, но сомнение владеет слабыми. Потому слабейшие близки сильнейшим, и если он может сказать сомнению: «Я владею тобой», тогда он сильнейший.[156] Но никто не может сказать «да» своему сомнению, не предавшись распахнутому хаосу. Потому так много среди нас тех, кто может говорить о чем угодно, обращая внимание на то, чем они живут. То, что говорится, может быть слишком много или слишком мало. Так исследуй его жизнь.
Речь моя ни светла, ни темна, ибо это речь того, кто растет.
Глава 17 Nox quarta
[158]
Я слышу рев утреннего ветра, что пришел с гор. Ночь была преодолена, когда вся моя жизнь была предана вечному смятению и растянута меж двух полюсов огня.
Душа говорит со мной радостным голосом: «Дверь должна быть снята с петель, чтобы дать свободный проход отсюда туда, между да и нет, между левым и правым. Между всеми противоположными вещами следует проложить широкий проход, от одного полюса к другому должны вести светлые ровные улицы. Следует установить весы, стрелка которых мягко качается. Следует разжечь пламя, которое не задует ветер. Поток должен течь к своей глубочайшей цели. Стада диких животных должны двигаться на пастбища по своим старым охотничьим тропам. Жизнь должна продолжаться, от рождения до смерти, от смерти к рождению, нерушимая, как путь солнца. Все должно идти своим путем».
Так говорит моя душа. Но я неумышленно и ужасно заигрываю с самим собой. Это день или ночь? Я сплю или проснулся? Я жив или уже мертв?
Слепая тьма окружает меня — великая стена — серый сумеречный червь ползет по ней. У него круглое лицо, он смеется. Смех конвульсивен и на самом деле приносит облегчение. Я открываю глаза: толстая повариха стоит передо мной: «Вы знатный соня, должна сказать. Вы проспали больше часа».
Я: «Правда? Я спал? Мне, должно быть, снилось, что за ужасная игра! Я уснул в кухне? Это действительно мир матерей?»[159]
«Выпейте воды, вы все еще сонный»
Я: «Да, этот сон может опьянить. Где мой Фома? Вот он, открытый на двадцать первой главе: «Моя душа, во всем и тем не менее за пределами всего, ты должна найти покой в Господе, ибо он — вечный покой для святых».[160]
Я читаю это предложение вслух. Разве за каждым словом не следует знак вопроса?
«Если вы уснули за этим предложением, сон у вас был действительно прекрасным».
Я: «Я определенно видел сон, и я о нем подумаю. Кстати, вы не скажете, чья вы повариха?»
«Библиотекаря. Он любит хорошо поесть, и я с ним уже много лет» [161]
Я: «О, я не знал, что у библиотекаря такая повариха».
«Да, он, знаете ли, гурман».
Я: «Прощайте, мадам повариха, и спасибо за уделенное место».
«Всегда пожалуйста и с превеликим удовольствием».
Теперь я снаружи. Так это была повариха библиотекаря. Знает ли он, что за еда приготовлена внутри? Он определенно никогда не заходил для храмового сна.[162] Думаю, я верну ему Фому Кемпийского. Я вхожу в библиотеку.
Б.: «Добрый вечер, это снова вы».
Я: «Добрый вечер. Сэр, я пришел вернуть Фому. Я немного посидел в вашей кухне рядом, почитал, не зная даже, что это ваша кухня».
Б.: «Никаких проблем. Надеюсь, моя повариха хорошо вас приняла».
Я: «Не могу жаловаться на прием. Я даже вздремнул над Фомой».
Б.: «Это и неудивительно. Эти молитвенники ужасно скучны».
Я: «Да, для таких, как мы. Но ваша повариха находит эту книгу весьма поучительной».
Б.: «Ну да, для поварихи».
Я: «Позвольте невежливый вопрос: вы когда-нибудь предавались погружению в сон на кухне?»
Б.: «Нет, мне такая странная идея никогда не приходила».
Я: «Позвольте отметить, что так вы многое узнаете о природе своей кухни. Доброй ночи, сэр!»
После этой беседы я покинул библиотеку и вышел прихожую, где подошел к зеленым занавескам. Я раздвинул их, и что же увидел? Я увидел перед собой зал с высоким потолком — с предположительно величественным садом на фоне — магический сад Клингзора, сразу стало мне ясно. Я вошел в театр; те двое часть постановки: Амфортас и Кундри или, скорее, на что же я смотрю? Это библиотекарь и его повариха. Он нездоров и бледен, с больным желудком, она разочарована и взбешена. Клингзор стоит слева, держа перо, которое библиотекарь засовывал за ухо. Как сильно Клингзор напоминает меня! Какая омерзительная пьеса! Но смотрите, слева входит Парсифаль. Странно, он тоже похож на меня. Клингзор злобно швыряет в Парсифаля перо. Но он спокойно ловит его.
Сцена меняется: похоже, аудитория, в данном случае я, присоединяется к последнему акту. Следует встать на колени с началом службы Страстной Пятницы: входит Парсифаль — медленно, его голова покрыта черным шлемом. Львиная шкура Геркулеса украшает его плечи и он держит в руке дубину; на нем также современные черные брюки в честь церковного праздника. Я свирепею и предупреждающе выставляю руку, но представление продолжается. Парсифаль снимает шлем. Хотя здесь нет Гурнеманца, чтобы усмирить и благословить его. Кундри стоит поодаль, покрыв голову и смеясь. Публика восхищена и узнает себя в Парсифале. Он — это я. Я снимаю мои доспехи, покрытые историей и мои химерические украшения и иду к ручью, облаченный в белую покаянную рубаху, где мою ноги и руки без чьей-либо помощи. Затем я также снимаю и рубаху и одеваю гражданскую одежду. Я схожу со сцены и приближаюсь к себе — к тому, который все еще стоит на коленях в молитве как зритель. Я поднимаюсь и становлюсь единым с собой.[163]