Евгений Елизаров - Requiem
Впрочем, принципиальное отличие от простых смертных все же было - и это была Его способность к абсолютной степени чувства. А значит, и в единой градации боли, вызываемой предчувствием смерти, Его боль так же должна была восходить до степени абсолюта. Ведь уход из жизни для Него - это одновременно и прощание с теми, кого любил Он, и принимаемая в Себя непреходящая боль тех, кто любили Его. Какой же ужас смерти, какую пытку наступающего расставания должен был испытывать Он? И Крестные ли муки заставляли Его молить о миновании роковой чаши там, в Гефсиманском саду накануне ареста...
Единосущность - вот ключевое слово предания: единосущность с Сыном должна была делать эту восходящую до степени абсолюта боль Сына собственной болью Отца, а значит, и ее не в состоянии хоть сколько-нибудь утишить даже заранее запрограммированное Воскресение. И если так, то никакая рефлексия и в самом деле не в состоянии поколебать что-либо...
Меж тем, величие жертвы говорит и о величии любви к тому, ради спасения кого она приносилась. Но есть ли спасение там, где нет возможности вернуться и переделать все то, что составляет предмет больной совести человека? Ведь это только исполненная совестью жизнь не требует пересмотра, и Иисус, свершив полный круг земного служения, мог возродиться к вечной жизни одесную Отца Своего не будучи отягощен ничем. А как быть нам? Мне?
Да, действительно, для одних есть институт исповеди и отпущения грехов, для других - просто время, и я, разумеется, знаю, что с течением времени утихнет и моя боль, замолкнет, как это было уже не раз, и моя совесть. Но это здесь - а "там", неужели и "там" она навеки останется молчать?
Нет, если за порогом смерти неизбежно подведение какого-то нравственного итога, то тем Судом, на котором предстоит предстать каждому из нас, должен быть и суд нашей собственной вновь пробуждающейся (или, может, так никогда не и умирающей?) совести, поэтому "там" жизнь, прожитая вопреки ей, должна будет взывать к пересмотру всегда, независимо от того, как скоро здесь забудется все.
Так что же: все-таки никогда? Или, может быть, полный разрыв всякой преемственности с этой жизнью и есть та форма высшего милосердия, которая здесь понуждает человека добивать раненное животное?
Рано или поздно о сокровенном смысле смерти начинает задумываться каждый. В отвлеченной форме об этом порой размышлял h я, но никогда раньше этот вопрос не вставал передо мной с такой жуткой осязаемостью.
Несколько месяцев меня точит одна и та же мысль, но все это время мне так и не удается разрешить острое противоречие между бессмертием души человека (в которое мне, как вероятно и многим, подобным мне полуатеистам после всего случившегося очень хочется верить) и абсолютной невозможностью вмешательства в свое прошлое...
Меня наказывал отец. Я хорошо знаю, что такое гауптвахта. Я изучал педагогику, некоторое время преподавал сам. Несколько лет я служил в рыболовном флоте в должности первого помощника капитана, а это значит, что на протяжении многих месяцев вся дисциплинарная практика в большом экипаже, как строгой тюрьмой, изолированном открытым морем, ложилась именно на мои плечи. Наконец, я отец давно уже взрослого сына. Словом, для мужчины, кому умение повиноваться является столь же насущным, сколь и умение быть самостоятельным, я хорошо знаю тайну наказания.
Она никогда не наказывала нашего сына...
Лишь один раз за всю свою жизнь она вдруг вскинулась побить его.
Он где-то задерживался, и вот уже несколько часов она была как на иголках. Мы не ложились, и когда далеко за полночь за дверью послышались его шаги, она к моему изумлению вдруг потребовала у меня ремень. Я пытался ее урезонить, но, сама выхватив его из шкафа, она уже вылетела в коридор... Через какоето время показался наш сын; в уличной обуви и одежде, и без того значительно выше меня, он казался еще крупнее, чем он есть. Все еще размахивающая ремнем, его маленькая мать лежала у него на руках. Как-то по-особому, величественно и важно, как большой корабль, он проплыл через всю квартиру в нашу спальню, бережно положил ее на еще не разобранную постель, поцеловал в лоб и вышел. Спустя минуту с виноватым растерянным и одновременно необыкновенно счастливым видом вышла она...
Это не значит, что она вообще была против всяких наказаний; она никогда не подвергала открытому сомнению мою отцовскую власть. Щадя ее, и я никогда не прибегал к каким-то крайним мерам, да крайние меры никогда и не соответствовали ни моему характеру, ни моим собственным педагогическим взглядам. Но и те решения, которые принимались мной, каждый раз - я совершенно отчетливо видел это в ее всегда таких выразительных глазах причиняли страдание ей. Она органически была неспособна причинить даже незначительную боль своему сыну, и все мое воображение решительно отказывается представить себе вину, за которую она могла бы заставить его расплачиваться всю жизнь.
Тем более мое воображение отказывается представить себе вину, за которую Господь, пожертвовавший во имя человека жизнью Своего Сына, мог заставить нас расплачиваться вечными муками больной совести там, в вечной жизни...
Она очень хотела ребенка. Я хорошо помню, какими глазами она смотрела на свою, раньше ее вышедшую замуж школьную подругу, на ее первую дочь... Я знаю женщин, тяжело переносивших беременность, я знаю женщин, несколько месяцев лежавших "на сохранении". Она сравнительно легко перенесла срок, но если даже вынашивание столь желанного ею младенца было бы одной сплошной мукой - она претерпела бы все. Я знаю, что уже через несколько месяцев, еще не родившийся, ребенок начинает жить под сердцем матери какой-то своей отдельной от ее жизни жизнью; эмоциональная и, не исключено, волевая сфера этого еще сокрытого от всего мира mnbncn начала становится независимой от материнской воли, от материнских переживаний. И если так, то вполне допустимо предположить, что повинуясь своему неразумию он может послужить причиной не только физических страданий матери. Но я не в состоянии представить себе женщину, способную на всю жизнь наказать свое дитя единственно за то, что еще не родившееся оно, не сознавая того, причинило ей какую-то - пусть даже нестерпимо острую - боль. Тем более я не в состоянии вообразить такое про нее.
Так можно ли предположить такое про нашего Создателя?
Перед лицом вечности мгновение земной жизни настолько мимолетно, что любой масштаб содеянного в ней обращается в бесконечно малую величину; и если верно то, что воздаяние всегда должно соответствовать содеянному, если верно то, что и предшествующий смерти третий всадник Апокалипсиса несет в своей руке меру, то сколь бы наполненным ни было это мгновение, оно никогда не уравновесит сменяющую его вечность. Есть ведь только две полярные точки, способные вместить в себя бесконечное - это земное служение Христа и дело Антихриста, все остальное, свершенное нами, маленькими земными людьми, неизбежно расположится между этими ни для кого не достижимыми полюсами. А раз так, то ни явно лубочные адские муки, ни столь же лубочное райское блаженство не могут полностью исчерпать собой существо посмертного бытия.
Сокровенный смысл христианского вероучения состоит в утверждении абсолютного суверенитета не знающей тлена души; лишь она одна может являться субъектом воли, а значит, лишь она одна может быть и субъектом ответственности. Но если суверенна лишь она, то вечная ее цель не может ограничиться конечными рамками земного. Тайна ее назначения в полной мере должна раскрываться лишь всей вечностью. И в этом контексте смертная ипостась человека не просто уподобляется пренатальному ее развитию, но и становится таковой по самому своему существу. Если же бесконечность ее чистого, уже не отягощенного ничем материальным, бытия - это не более чем вечная монотонность воздаяния за продиктованное плотью в этой пренатальной жизни, то сокровенное содержание ее собственной миссии попросту исчезает. А это означает, что обращается в ничто и сама необходимость суверенной души. Центром всего неизбежно оказывается плоть и все производное исключительно от ее мимолетного каприза.
Но нет, нет и тысячу раз нет! Не может быть материнского отмщения за неосознанно причиненную еще не родившимся младенцем боль. А значит, сколь бы греховным ни было существование человека в этом мире, вечная жизнь его бессмертной души не может сводиться к вечной расплате.
Разумеется, я сознаю, что все высказанное мною представляет собой что-то вроде нравственного, да и просто логического бумеранга. Ведь если миссия имеющей свое сокровенное назначение бессмертной души человека может быть исполнена только в беспредельном, то мгновенно гаснущая на этом фоне вспышка ее земной, облеченной в плоть жизни начисто лишается какого бы то ни было смысла. Земное бытие оказывается чем-то совершенно случайным и ненужным, чем-то вроде досадной задержки перед исполненной глубоким значением вечностью.