Борис Цирюльник - О стыде. Умереть, но не сказать
Десоциализирующий эффект морального страдания
Люди могут испытывать болезненные ощущения в теле, вызванные метаболическими изменениями, которые в свою очередь могут быть спровоцированы физической болью, а также разрывом шаблона ментальной репрезентации[157]. Каким образом это знание используют, например, палачи? «Пытать — означает не просто причинить боль. Это значит заставить человека понять, что физическая боль будет невероятно долгой»[158]. Палачи быстро заметили, что электрический разряд, пропущенный через гениталии мужчины, способен причинить ему страдания. Они усиливают страдания, говоря: «Пережив шок, ты больше никогда не будешь мужчиной». Ожидание чего-то ужасного усиливает ощущение боли и растягивает состояние шока. После мучительного разряда пытаемый думает: «Теперь я умер как мужчина». Ощутив физическое страдание, затем он длительное время страдает от ужасных сомнений.
Когда пытали иракцев, им завязывали глаза: палач знал, что «самая худшая боль — та, которую испытываешь в темноте»[159].
Еще одна известная история. Женщина беспрестанно ждала, когда наступит момент страдания, приходящего к ней неведомо откуда. Она с тревогой прислушивалась к шуму шагов и голосам, запечатленным ее памятью, пыталась уловить тепло, исходящее от тела палача. Узница, признанная невиновной, вернулась домой, но больше не смогла чувствовать себя свободной, поскольку каждый вечер, когда звонил телефон, она слышала одно и то же: «Это я». Безликий голос палача заставлял ее все время находиться в состоянии мучительного ожидания. Она избавилась от телефона, но было слишком поздно: несчастье отпечаталось в ее памяти. При одном только воспоминании о перенесенной боли тело невольно начинало страдать.
Мы все так или иначе испытываем физические страдания, однако никогда не признаемся, что нас пытали, ведь естественная боль не ведет к обесчеловечиванию. Нам стало очень больно в результате несчастного случая, а вовсе не в результате попытки разрушить нашу личность. Каждый, кого пытали, был еще и унижаем, частично мертв, лишился значительной части своего былого человеческого достоинства, подвергся дегуманизации, стал призраком самого себя. Мочиться в присутствии мусульманина на Коран, заставлять его голодать, а затем кормить исключительно свининой означает создать представление о себе, заставляющее его стыдиться: «Я совершил худшее из всех преступлений: позволил осквернить Коран, не произнеся ни слова, и, чтобы не умереть, нарушил закон — ел свинину. Значит, я — недочеловек, я утратил достоинство быть настоящим мусульманином».
Многие из тех, кого пытали, согласились унизиться, чтобы избежать пытки электричеством. Они умоляли, от страха мочились под себя и иногда даже пытались соблазнить мучителя — а затем благодарили его за то, что он избавил их от пыток. Они даже испытывали чувство благодарности к тем, кто их унизил до состояния «самого ничтожного человека на земле». Выжив в подобной ситуации, они вернутся к жизни, сохранив в памяти представление о том, что они сами отвратительным образом согласились унизиться: «Я способствовал своему унижению». Мужчина-жертва чувствует себя виноватым в том, что нарушил закон («Я ел свинину»), женщина-жертва стыдится того, что пыталась разжалобить палача («Меня унижали»). Перечисленные приемы пытки породили в душе жертвы чувство стыда, нарушили целостность представлений о себе — с этим отныне предстоит жить. Каждый раз, вступая в повседневные интимные отношения, подвергнувшаяся пытке женщина будет чувствовать себя унижаемой, грязной. Внешне эти эмоции проявляются следующим образом: пугливый взгляд, опущенная голова, бормотание. Поведенческий профиль стыдящегося возникает как результат крушения собственного «я», расколотого действиями со стороны другого.
После такого события внутренний мир наполняется страданием. Любой перцептивный контакт провоцирует страдание, любая встреча заставляет относиться к себе, как к объекту, имеющему меньшую ценность, чем другой. Чтобы уменьшить страдание, следует избегать контакта «лицом к лицу», а если это возможно, стараться не думать о подобных контактах вообще. Так нам удастся страдать меньше, однако несколько месяцев спустя одиночество, которое становится чем-то вроде анальгетика, вызывает отчаяние, близкое к депрессии. Вне контекста, предполагающего связи с другими — связи, способные нас поддержать, — без осмысления того, зачем мы живем, укоренившийся в нас благодаря стечению обстоятельств стыд уничтожает основные факторы устойчивости. Тогда мы принимаемся размышлять, и этот процесс заполняет пустоту, которую создало вокруг нас стремление избежать выстраивания жалких связей. Начинается процесс беспрестанного пересмотра причин плохого самочувствия, что оживляет наше восприятие и делает его физически болезненным[160]. Необходимое благо — избегание стыда — приводит к длительному колдовству под названием «размышление». «Я думаю только о том, почему, находясь рядом, он старается раздавить меня?» «Почему она настолько унижает меня, что не стесняется смеяться в моем присутствии?» Подобная интерпретация сродни паранойе — сберегает остатки самоуважения, делая другого ответственным за наше несправедливое страдание. Однако эта закономерная защита провоцирует быстрый крах: некий человек, пытая и унизив, подверг нас процессу дегуманизации. Чтобы избежать мучительной встречи лицом к лицу, мы отгородились ото всех, однако воспоминания и размышления продолжают отдаваться болью в нашей душе. Иногда возмущение помогает сохранить остатки самоуважения, а гнев придает нам смелость взорваться: «Откуда столько высокомерия, столько несправедливости, столько презрения? Я не так ничтожен, как вы полагаете!» Бунт возвращает нам достоинство, ненависть придает нам храбрости.
Скатившись вниз, стыдящийся обретает страх когда-либо стать счастливым. Пусть эта фраза вас не удивляет: вы бы сами стыдились быть счастливым, узнав о смерти матери. И все же это происходит. Смерть матери, плохо обращавшейся с вами, провоцирует, скорее, ностальгию по неудачной связи, а смерть матери, давно страдавшей болезнью Альцгеймера, вызывает чувство утраты и радость освобождения одновременно. Именно это неприличное облегчение и вызывает стыд от ощущения счастья. Обстоятельства медленной и отложенной смерти трансформировали труд скорби в труд умирания. Когда неизбежная потеря дорогого существа ранит нас, мы испытываем болезненную печаль и одновременно постыдную радость.
Подобный феномен можно наблюдать, изучая примеры пыток и дегуманизации: «Страдание позволяет оценить всю тяжесть преступления, совершаемого палачом. Если по какому-то неблагоприятному стечению обстоятельств я вдруг стану счастливым, словно ничего не произошло, если я забуду, выброшу из памяти, это значит — я буду относиться к пытке, как обыкновенной ошибке, реабилитирующей агрессора. Но об этом не может быть и речи! Я должен страдать и явить это страдание, мне необходимо испытывать боль, чтобы таким образом обвинить агрессора и заставить его бояться. Полная мера моего страдания станет записной книжкой, в которой будут зафиксированы преступления палача».
Аватары морального страдания
В качестве примера устойчивого поведения часто вспоминают Примо Леви, но этот пример не кажется убедительным. Робкий от природы, привязанный к своему родительскому дому в Турине, как моллюск к раковине, сохраняя в памяти ужас случившегося, дабы убедительнее свидетельствовать, он впал в реваншизм: «Уничтожить человека сложно… но вам, немцам, это удалось»[161]. Однако Леви смог обрести в Аушвице классический опыт психологической защиты — уход в фантазии. «Когда я вернусь, меня встретит семья, приготовит горячий праздничный обед, и тогда я стану рассказывать». Этот сон наяву, в который он время от времени сбегал от действительности, чтобы защитить себя от страданий, которыми была пропитана реальность, приносил ему мгновения воображаемого счастья. А потом этот день наступил. После освобождения из лагеря он вернулся к семье и во время обеда, состоявшегося в честь воссоединения, начал свидетельствовать. Как и в своих фантазиях, он рассказал все. И тогда, вспоминает он, «между миром и мной опустился ледяной занавес»[162]. Любимые люди замолчали, опустили глаза и стали избегать взглядов Примо, настолько их смутил ужас услышанного — вот так, среди бела дня. «Сестра смотрит на меня, поднимается и молча уходит»[163]. Выживший, свидетельствующий о том, что с ним произошло, мгновенно заморозил все свои связи с близкими. Члены семьи, замолкали, выходили из-за стола, и он остался один, с памятью, исполненной неразделимого ужаса. В Италии и Франции его книга не продавалась. Никто не желал знать, сколь тяжким оказалось бремя, которое ему довелось тащить. Эйфория от Освобождения и наступившего мира заставили замолчать тех, кто вернулся. Несколько десятилетий спустя книгу Леви, наконец, перевели на немецкий. Он испытал чувство реванша, «как будто направил в головы немцам револьвер». Эта фраза свидетельствует, что он прожил послевоенные годы, испытывая горечь утраты семейных связей. Домашние отказались слушать его, потому что подобное свидетельство уничтожало эйфорию, вызванную наступлением мира. Бывший узник, несмотря на свое желание двигаться вперед, беспрестанно возвращался к пережитому кошмару. И даже обретенная в лагере устойчивость не смогла ему пригодиться.