Джеймс Хиллман - Самоубийство и душа
По аналогии с тем, что аналитик может отказаться от превентивных медицинских мер, он может также не пытаться и «символизировать» свой выход из положения. Ибо символический способ, если он используется в целях предотвращения самоубийства, может обмануть пациента, послужив подменой его потребности в смертном переживании. Тогда символизация не сработает; проблема или возникнет снова, или же не возникнет никогда.
Переживание смерти необходимо; другого решения этой проблемы не существует — ни медицинского, ни символического. Мощные стены взрываются под натиском смерти, признавая ее власть и нашу потребность в ней. Так же, как поклонение Богу, как любовь, секс, голод, самосохранение и как сам ужас, велик и наш побудительный мотив к фундаментальной правде жизни. Если некоторые называют эту правду Богом, то влечение к смерти также приближает нас к встрече с Богом, которая, как настаивают на этом некоторые теологи, может наступить только со смертью. Самоубийство, это табу теологии, требует, чтобы Бог обнаружил себя. И Бог с его самоубийственными требованиями, равно как и демон, который, кажется,
побуждает к совершению этого поступка, есть Deus absconditus,[12] которого невозможно познать, но можно испытать его влияние; Бог, который незрим, но при этом более реален (как более реально и его присутствие во мраке самоубийства), чем Бог обнаруженный со всеми его Священными Писаниями. Самоубийство предлагает погружение в темную область Бога и, возможно, возрождение через это погружение. Оно помогло бы встретиться лицом к лицу с последней или наихудшей истиной в Боге, с его собственной скрытой негативностью.
Но все знание и все аргументы будут бесполезны для аналитика при разумных объяснениях с другой личностью. Аналитик может убедить себя в том, что фантазии о самоубийстве являются приближениями к смертному переживанию и что пациент трагически запутывается между символическим и конкретным, но он не будет в состоянии донести эти мысли до личности, сидящей на другом стуле. Такие аргументы, являясь интеллектуальной подменой, терпят полную неудачу при попытке проникнуть в критическое переживание. Их отбрасывает прочь шумящий динамизм суицидальной эмоции, они падают ослабленными к ногам аналитика. А он не может предложить сочувствия и утешения, выраженных на языке религии или философии. Как указывает Рингель, интенсивность суицидального импульса настолько овладевает душой, что, какими бы идеями ее ни питали, последние будут преобразованы в точно такое же количество энергии для фантазий о самоубийстве. В этом утверждении нет никакого логического заблуждения, ведь перед нами человек, захваченный символом. Душа слепо и страстно настаивает на своем намерении. Ее невозможно переубедить; она получит свою смерть — реальную, физическую, и немедленно.
Она должна получить свою смерть, если собирается возродиться. Если смерть каким-либо способом лишают ее ошеломляющей реальности, трансформация оказывается неудачной, а возрождение не состоится.
Аналитик не может отрицать эту потребность умереть. Он должен продолжать работу с ней. Его задача заключается в оказании помощи душе в ее странствии. Он не осмеливается сопротивляться ей в превентивных целях, так как сопротивляемость только усиливает непреодолимость побуждения, а конкретную смерть делает еще более привлекательной. Он также не может порицать каждое желание самоубийства, полагая его «отреагированием», так как снова устанавливает предотвращающий запрет прежде, чем сможет увериться в том, что это «отреагирование» необходимо для данного переживания. Он может не одобрять тот или иной вид самоубийства. Но, следуя по такому пути, по тому мосту, по которому пациент может вступить в смерть, аналитик должен знать о том, что смертное переживание может прийти до того, как случится реальная смерть. Это не символическая замена, хотя в такой момент спонтанно может проявиться и символическая форма смерти. Если человек сможет пережить ее, то символическая форма возвестит приход человека, рожденного дважды.
Символическая форма означает, что в бытие входит новый вид реальности. Личность, которой овладели фантазии о самоубийстве, не способна пережить смерть психологически. Она не может пережить реальность психического отдельно от своих проекций, и потому так непреодолимы для нее конкретная реальность и физическая смерть. Но, когда побуждение к физической смерти само покоряется реализации внутри психического, психическая реальность приобретает нуминозный характер и качество нерушимости. Это то свойство, которое традиция называет "алмазной плотью", более прочной, чем сама жизнь.
Работая с побуждением к самоубийству, аналитик начинает констеллировать душу, чтобы представить ее требования в психологической форме. Он отводит побуждению первое место и не отстраняется ни от каких его намерений. Такому поведению он учится у Шамана, придающего главное значение смертному переживанию. Он преодолевает в себе предубеждения относительно любой формы самоубийства, прилагая к этому все свои возможности. Подобно Шаману, он сам уже побывал у смерти; ведь мертвый лучше может общаться с мертвым. Подобно шаману, он приветствует появление этого побуждения как знак трансформации и всегда готов помочь другому испытать это переживание. Он не придает особой весомости физическому виду смерти, но концентрируется на переживаниях. Подтверждением психической смерти это побуждение можно освободить от навязчивой идеи осуществить самоубийство на органическом уровне.
Это переживание, как мы уже говорили, существует во многих формах, таких, как ярость, ненависть к себе и муки, но главным образом в форме отчаяния. Чем более сознателен импульс, побуждающий к самоубийству, тем сильнее он окрашивает всю психическую жизнь отчаянием. И чем дольше это отчаяние можно выдержать, тем менее вероятно, что самоубийство произойдет случайно. Не на что надеяться, нечего ожидать, нечего требовать. Это — аналитическое отчаяние. Не питать обманчивых надежд, ни даже такой надежды на облегчение, которая и приводит человека к анализу. Это — опустошенность души и воли. Это такое состояние, которое начинается с момента, когда пациент впервые чувствует, что вообще нет надежды на улучшение или даже на перемену, какой бы она ни была. Анализ подводит к этому моменту и с помощью констелляции этого отчаяния освобождает суицидальный импульс. От этого момента истины зависит вся последующая работа, так как происходит умирание, расставание с фальшивой жизнью и неоправданными надеждами, из которых рождается недовольство. Это как момент истины, так и момент отчаяния, ведь не осталось надежды.
В тот момент, когда аналитик отставит в сторону свою медицинскую реакцию, предлагающую надежду посредством лечения, он может испытать состояние отчаяния вместе с пациентом. Уступая собственной надежде, он может воспринять переживание пациента по поводу того, что ничего нельзя сделать. Итак, он не предлагает ничего, кроме самого переживания. Мы не можем выйти за пределы этого отчаяния, оживляя погибшие надежды, выдвигая предположения, давая советы или предписывая лекарства. Если отчаяние неуправляемо и обнаруживает клинические признаки депрессии, суицидальные фантазии могут стать главным содержанием жизни пациента. Но при этом ситуация не более рискованная, чем когда то же самое содержание скрывается в глубинах и анализанд цепляется за химер в океане неразберихи и путаницы.
Наедине с собой аналитик может рассуждать, что не предлагать ничего — действительно лучшая форма лечения, так как она позволяет естественному движению психического выразить себя. Если бы он руководствовался этой идеей, то и в самом деле не бездействовал бы: он бы снова занимался лечением. Он оставил анализанда одного, в состоянии отчаяния, и снова предал его с помощью искусной подмены. Это более тонкая подмена: она предлагает пародию на отчаяние, являющуюся на самом деле превентивной мерой, дающей надежду.
В этот момент аналитик стремится понять, почему он хочет, чтобы другой человек жил. Если пациент для него — только нагрузка, ноша, бремя, взятые на себя "для работы над случаем", он должен был бы бессознательно убивать его, так как в определенной степени все мы хотим избавиться от бремени. Ощущение, что ты являешься тяжелым бременем для окружающих, всегда было настолько сильным у многих совершивших самоубийство, что часто сам акт совершался альтруистически, чтобы облегчить это «бремя» другим. Когда дело приближается к развязке и приходит решающий час, таких принципов, как терапевтическое обязательство и ответственность за жизнь, уже недостаточно. Аналитик оказывается загнанным в угол своего собственного эроса, в ощущение, почему этот индивид лично ему дорог. Я действительно нуждаюсь в нем и хочу, чтобы он жил? В чем состоит уникальность наших взаимоотношений? Как случилось, что я вовлечен в отношения с этой личностью, которую нельзя сравнить ни с какой другой? Без такой личной увлеченности любой другой пациент мог бы оказаться на его месте. Весь разговор об индивидуальности был бы тогда бессодержательным.