Борис Цирюльник - О стыде. Умереть, но не сказать
Вино Ноя действительно было великолепным. Грустно, когда после двух бокалов мы не можем подняться со стула. Значит, нам нельзя пить. Когда я присутствовал на празднике окончании сбора урожая винограда в компании владельца виноградника, меня удивило поведение рабочих: выстроившись в ряд возле чанов, они снимали свои фуражки и вертели их, держа в руках за спиной. Опустив глаза, они шептали: «Спасибо, хозяин». Патрон вежливо обращался к ним, довольствовавшимся минимальной связью. Любая другая фраза, иной стиль общения напугал бы их. Они соглашались с властью хозяина. Сдача позиций позволила им пережить стыд: они смирились с положением людей подневольных, словно подобная унизительная самопрезентация была чем-то вроде детской болезни индивидуальности[59]: «Я маленький. Быть ничтожным вполне нормально».
На каждом этапе строительства себя любой повод может спровоцировать появление в душе грязи, которую мы именуем «стыдом». Генетически заложенная в нас гиперчувствительность иссякает под воздействием внешних факторов. Обеднение связей в детском возрасте, разрыв окружающей нас чувственной оболочки, не способной более защитить, чаще всего приводят к появлению запоздалой травмы, возникновению «стыда-унижения»[60], явного или подспудного, который, тем не менее, поскольку порожден ближними, реально способен «растереть». Когда индивиду наносится травма извне, причем в период «воспитания» его чувств, это может вызвать образование в его памяти «зоны нарыва», болезненной и немой, провоцирующей стремление к эмоциональному и поведенческому приспособлению[61]. Поскольку речь здесь идет о сделке между тем, кем мы ощущаем себя, и происходящим вокруг в тот момент, когда на нас воздействует окружение, травма в равной степени может возникнуть и внутри. Когда идеал «мое грандиозное „Я“» диссонирует с незначительностью реализации, это приводит к внутреннему разрыву, провоцирующему чувство унижения и выбор нами манеры поведения. Презирая в душе самих себя, мы думаем: логично, что и другие презирают нас, — тогда как другие зачастую вовсе этого не делают. Отсюда — взаимодействие, провоцирующее разрыв шаблона — «психологический шок»[62], нарциссический коллапс («Я более ничего не стою»), потерю чувства неуязвимости («Все ранит меня»), аннигиляцию самоощущения («Я больше не рискую самоутверждаться»). Любая связь становится невозможной, успокаивает и спасает только одно — отступление. Начиная с того момента, когда этот шок, видимый или подспудный, разрушает чувство самоуважения, стыдящийся остро подмечает любые жесты, слова и ситуации, подтверждающие отношение к нему окружающих. Он становится гиперчувствительным ко всему, что заставляет его стыдиться. «Избранные фрагменты пережитой им реальности формируют ощущение полученной травмы»[63]. В подобном мире все заставляет стыдиться.
Режин де Сен-Кристоф родилась в небольшом замке возле Монпелье. Во времена ее детства этот замок и прилегающие к нему территории было почти невозможно содержать. Отец Режин решил превратить прекрасный парк в кемпинг, а мать топила свою грусть — правда, делая паузы — в алкоголе. Девочку отдали кормилице, старавшейся угодить родителям и унижавшей ребенка. Она одевала ребенка как нищенку, привязывала к стулу и приносила ей еду в свиной миске, заставляла снимать обувь, чтобы девочка, сама того не желая, перемазалась в грязи и экскрементах. Она не посещала школу и проводила дни в одиночестве, будучи привязанной к стулу и в компании свиней. Кормилица обращалась к ней только для того, чтобы ударить или отругать. Слишком занятый своими делами отец, всегда в неизменной футболке, ходил с мастерком в руке — благоустраивал кемпинг, мать, постоянно полупьяная, не сомневалась, что утешительные новости, которые им сообщает любезная бонна, — чистая правда. В возрасте четырнадцати лет Режин, само собой, была изнасилована четырьмя рабочими, трудившимися на поле, и даже не подумала подать заявления в полицию. В семнадцать, оказавшись в больнице после попытки суицида, она впервые ощутила на себе внимание медсестер и приязнь санитарок. Устроившись в Центр помощи посредством труда, она, будучи красивой, очень скоро родила двух детей, которых не умела воспитывать.
Когда я консультировал ее, на меня произвели впечатление ее красота, ум, красноречие и стыд, стыд, стыд, который она испытывала. Она рассказала мне, что ее жизнь началась с замка, милого, обожаемого отца и активной, всегда находившейся где-то поблизости матери. Она мечтала о том, как однажды, когда она вырастет, ее жизнь наполнится романтикой: живя в замке, она наденет белое платье и выйдет замуж за смелого мужчину, который понравится родителям, и у них будет много детей, друзей, домашних животных и семейных праздников. Вот оно, счастье!
Счастье рухнуло, когда ей исполнилось пять лет, — отец принялся строить кемпинг, мать начала пить, а кормилица стала ломать малышку как личность. Огромный разрыв между фантазиями маленькой, романтически настроенной девочки и ужасом повседневности поселил в ней чувство стыда, подавлявшее любые попытки выстоять. Она забывала приезжать ко мне, поскольку наша манера рассуждать вместе в ее понимании означала стремление к пугающему благополучию, которого она недостойна, — как она мне говорила. Полагая, что овладеть какой-либо профессией не трудно, она испытывала облегчение от того, что ей это не удавалось. Это отступление позволяло ей избежать стыда при выслушивании замечаний преподавателя, которые он громко произносил перед смеющимся классом. «Весь мир смеется надо мной», — только и шептала она. Когда у нее родился сын, он был настолько красив, что акушерки показали его матери почти что с гордостью, но она сразу же подумала: «Он красив! Он так красив, что этого просто не может быть; вероятно, они перепутали детей». Мальчик хорошо развивался, однако в этом было кое-что любопытное. В возрасте пяти лет он стал заботиться о собственной матери, поскольку стал ощущать ее уязвимость. В школе он учился неплохо, имел несколько друзей и в шестнадцать представил матери свою первую девушку. А мать подумала: «Он любим, это невероятно» — словно счастье, невозможное для нее, было невозможным и для ее собственных детей. Не переносит ли таким образом стыдящийся немного яда из своей души на тех, кого любит?
Подобное заниженное представление о самом себе искажает один из двух полюсов межличностных отношений и, как следствие, трансформирует их в целом. Между ментальным миром матери, не умевшей стать счастливой, и миром ее сына, выстроившего связь с сознательно унижающей себя матерью, возник любопытный мостик. В мальчике неожиданно рано проявилась зрелость — мостик межличностных отношений полностью способствовал этому. Разрушительная травма, сломавшая его мать, стала для него травмой созидательной[64].
Стыд или чувство вины?
Позднее, когда стремление подростка к независимости станет насущным, необходимо перестроить сложившееся интересное равновесие. Этот процесс болезненный для обоих партнеров. Мать отнесется к подобному виражу, как к неизбежной потере, которую она заслужила, тогда как сын скорее воспримет свободу с чувством вины. Почти неуловимо — из-за одного-единственного жеста, слова, улыбки или единожды нахмуренных бровей — этот опыт, являющийся следствием созревания, может стать разрушительным. Но без опыта не возникнет самоидентификация. Нарративное самоутверждение происходит у подростка в тот момент, когда он вспоминает испытания, из которых вышел победителем, и поражения, в равной мере способствующие формированию его личности. Испытания помогают ему понять, кто он есть на самом деле. Если он переживет разрушительную травму, то может утратить решимость, ибо внутренняя катастрофа вредит работе мысли. Тут есть одно особое обстоятельство: созреванию сопутствует крушение. Но когда после физической агонии жизнь возобновляется, говорить об обретении устойчивости все равно нельзя. Если «содержимое изначально не вшито внутрь»[65], рана становится невидимой, но при этом способствует молчаливому рождению новой личности. Чем глубже эта рана, чем больше она превращается в своего рода «склеп», тем более заметное влияние она — так и не выраженная словами — оказывает на личность и тем более явно мешает обретению устойчивости. «Стыд-склеп»[66] проникает во внутренний мир и, приспосабливаясь к обстоятельствам, ежедневно отравляя любые межличностные отношения.
Стыд не обязательно предполагает возникновение чувства вины. Один, испытывая горечь, считает вселенную ничтожной, в то время как другой, попав в «неправильную» вселенную, переполняется страданием. Различие этих миров способствует возникновению разных типов межличностных отношений. Чувство совершения чего-то отрицательного порождает стратегию искупления или самобичевания, тогда как чувство униженности приводит к запуску механизмов избегания, ухода и порожденного отчаянием гнева. Часто, общаясь с человеком, ощущающим себя виновным в чем-либо, видя его подавленную радость, слыша его слова, глядя на его поведение, цель которого — искупительное умерщвление, мы, наблюдая это желание принести себя в жертву, иногда испытываем страх. Но, оказываясь рядом со стыдящимся, замечаем, что он старательно нас избегает, не хочет встречаться взглядом, прячется от нас где только может и явно боится, упрекая нас в том, что мы пугаем его.