Вольфганг Киссель - Беглые взгляды
Большевизм держится расстройством жизни. При налаженной культурной жизни в мировом масштабе он не может существовать и так или иначе должен измениться. Это форма низшего порядка даже по сравнению с капиталистическим строем, т. к. она основана на порабощении человеческой личности[925].
В последующие годы эмигрировали многие его друзья, а также сын Георгий. Другие близкие люди становятся жертвами террора. Вернадский все более одинок.
Крах европейской культуры во время Первой мировой войны и русская революция меняют его мировоззрение: универсальное единство науки и цивилизации кажется утерянным. Совершенно неожиданно политико-идеологическая граница начинает разделять свое и чужое, свою страну и заграницу, препятствует традиционному, столь существенному для научной работы взаимному приятию Другого между Востоком и Западом в Европе[926].
Тесно связанный до сего времени с международным научным процессом, Вернадский не хочет принимать границу, проведенную между Россией и Европой. Природный и культурный мир сосуществуют для него в неразрывном единстве. Политические деления и социально-экономические различия остаются для него вторичными: «Мне чужд капиталистический строй, но чужд и здешний. Царство моих идей впереди», — записывает он в свой дневник в 1931 году[927].
В СССР Вернадский ведет двойную жизнь: отстраняется от политической злободневности, советская повседневность его не интересует. Свое прошлое, профессиональный взлет, интеграцию в европейскую науку, а также разочарования в политике создания русской демократии он оставляет за спиной и делает ставку на будущее. Он вносит большой вклад в преобразование советского естествознания и все-таки остается политическим нонконформистом, несомненно идет на ряд неизбежных компромиссов в постоянной надежде на новую (нео- или постсоветскую) Россию. Со своей идеей «геологизации» научной картины мира, согласно которой единая эволюция земли, человека и космоса протекает от «биосферы» к «ноосфере» и имеет в перспективе управление вселенной человеческим разумом (определяемым с естественно-научной точки зрения), Вернадский, хотя и подчиняется советской идеологии[928], но неизбежно возвращается к самому себе и к собственной позиции научного наблюдения.
Последний этап его поездок за границу проходит под знаком советской разрешительной политики. Получив приглашение читать лекции в Сорбонне, он получает разрешение поехать во Францию в начале июля 1922 года. Проездом оказавшись в Праге, встречается со своим сыном Георгием и наконец 8 июля 1922 года, спустя девять лет, снова ступает на парижскую землю. С женой и дочерью он занимает маленькую квартиру недалеко от университета. В противоположность довоенному времени, ему бросается в глаза повсеместное присутствие русской эмиграции: везде русские газеты и журналы, постоянные встречи русской интеллигенции, в том числе и его прежних товарищей по партии[929]. Однако под впечатлением политического деления на Восток и Запад взгляды Вернадского меняются. Он отказывается от приглашений прежних друзей, причем, очевидно, не только из боязни репрессий после возвращения. Политика его больше не интересует: что может из этого получиться, ему уже продемонстрировал советский строй. Несмотря на всю личную симпатию к эмигрантам, теперь он чувствует себя в Париже чужим:
Сегодня в Национальной библиотеке и в библиотеке фармацевтического факультета. Я чувствую как бы себя все больше абстрактно в Париже, как будто живу своей идеей[930].
В конечном итоге центр русской жизни не переместился в Париж, но остался в России, которая, по мнению ученого, теперь должна помогать себе сама. Русские в Париже слишком напоминали ему о прошлом. И хотя он презирает советский режим, который явно далек от русской демократии с ее гражданскими свободами, он не хочет и возвращения к временам «Колокола» и тем более к правому движению «Союза русского народа». Несмотря на все политические и идеологические разделения народов и их культур, он все еще надеется, что сможет доказать — по крайней мере, теоретически (геологически) — свою основную идею: единство человечества и космоса:
Главное и характерное — человечество единое. В этом смысле этот элемент единства (интернационала) имеет большое значение во всей истории человечества. Он в конце концов ведет к космичности сознательной жизни.[931]
И напротив, любой общественно-политический прогресс без учета целого не имеет значения. Поэтому работа «над будущим человечеством» должна проводиться преимущественно в духе просвещения, как «организация знания и образования». Собеседниками Вернадского в Париже остаются французские друзья и коллеги. В мае 1923 года он знакомится с Анри Бергсоном, философией которого интенсивно занимается[932].
Вернадский не торопится с отъездом, ходатайствует о продолжении пребывания за рубежом, сообразуясь с «пражским вариантом», то есть с циклом лекций в Карловом университете, продолжающим парижский цикл. Наконец ученый уезжает из Парижа в Ленинград 3 марта 1926 года[933]. С этого времени он, с разрешения властей, ежегодно проводит несколько месяцев за границей в качестве члена разных международных обществ и национальных академий. В июне 1927 года Вернадский участвует в проведении «Недели русских ученых и русской науки» в Берлине, где наряду с другими встречает Отто Хана. В октябре 1936 года едет из Праги в Веймар, становится членом Гетевского общества и сожалеет о том, что не довелось увидеть коллекцию минералов, собранную Гете. Это его последняя поездка за границу.
Рискованное соединение рационального и утопического мышления, естественно-научных гипотез и идеалистической философии целостности делает творчество Вернадского неудобным для идеологических обобщений в позднем советском, а также и в постсоветском формировании мировоззренческих взглядов. В то время как он сам постоянно повторяет, что его концепции еще не созрели, а результаты далеко не удовлетворительны, его прославляют как «основателя современной экологии» (К. Шлёгель), главного представителя русского космизма или как современного русского утописта[934].
В 1931 году в ответ на публичные обвинения советского философа Абрама Деборина Вернадский пишет:
Деборин приходит к заключению, что я мистик и основатель новой религиозно-философской системы, другие меня определяли как виталиста, нео-виталиста, фидеиста, идеалиста, механиста. Я не считаю такие определения обидными, они просто ложны. Я философский скептик. Это значит, что я считаю, что ни одна философская система (в том числе и наша официальная философия) не может достигнуть той общеобязательности, которой достигает (только в некоторых определенных частях) наука[935].
Вернадский избегает любых идеологических оценок и притязаний прогресса, опираясь на научное познание мира. Между тем его «научное мировоззрение», в котором не всегда достаточно убедительно соединяются рационализм и скепсис, а подчас и весьма смелая интуиция, принадлежит европейской истории науки, эпохе соединения натуралистического эволюционного мышления с религиозно-моралистическими телеологиями и космогониями начала XX века. Картины путешествий Вернадского, насколько о них вообще может идти речь в общепринятом смысле, едва ли получают самостоятельное значение, но, как правило, включены в теоретические размышления путешествующего автора. В дневнике 1918 года речь идет о противоречии между внешним событием и внутренним переживанием. Единение достигается только в сознании интеллектуальной личности. Только свободное развитие естественно-научной мысли при условии ненарушенной международной коммуникации, по мнению Вернадского, дает ключ к познанию единства и строения универсума.
Клаус Штэдтке (Бремен)Примечания
1
Вышедшие сборники открыли вновь созданную серию «Reisen Texte Metropolen»: Walter Fähnders / Nils Plath / Hendrik Weber / Inka Zahn (Hg.). Berlin, Paris, Moskau: Reiseliteratur und die Metropolen. Bielefeld: Aisthesis, 2005; Asholt Wolfgang / Leroy Claude (Hg.). Die Blicke der Anderen. Paris-Berlin-Moskau. Bielefeld: Aisthesis, 2006; Walter Fähnders / Wolfgang Klein / Nils Plath (Hg.). Europa. Stadt. Reisende. Blicke auf Reisetexte. 1918–1945. Bielefeld: Aisthesis, 2006.
2
Абсолютное большинство переводов являются авторизованными. Следует также заметить, что в связи с относительной неустойчивостью русских терминов, касающихся феномена литературы Нового времени (модерн, модернизм, «модерность»), издатели не ставили перед собой задачу унифицировать их, но следовали авторским интерпретациям. — Примеч. пер.