Томас Венцлова - Собеседники на пиру
В центре вещи, среди этих описательных строф, помещено философское отступление (строфы IX–XI). Речь идет о том, что «живой плоти» в отличие от призрака надлежит преодолеть безнадежную безличность руин и найти «другую структуру» души. Здесь Бродский перекликается и с Кантом, и со Стивенсом, который, как мы помним, определил Сантаяну как inquisitor of structures. Раз «нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием», следует полагать некое начало, «где узлу надобно развязаться». Этим началом для Бродского, как и для многих поэтов-посткатастрофистов, оказывается любовь, которая, согласно Песни Песней, «сильна как смерть» («Спасти сердца и стены в век атомный… / возможно лишь скрепив их той же силой / и связью той, какой грозит им смерть»). Но любовь — и личная, и всеобщая — воплощается в отсутствии, в исчезновении, в разлуке: «…небосводразлук / несокрушимей потолков убежищ».
Есть ли это залог бессмертия в трансцендентном мире, или только в мире воображения, мысли и памяти, нам, видимо, знать не дано. Море, словами о котором завершаются стихи, может оказаться благою вестью или попросту равнодушной природой. Как говорил Кант Карамзину, здесь «разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несобытное».
Иосиф Бродский ОтрывокВ ганзейской гостинице «Якорь»,где мухи садятся на сахар,где боком в канале глубокомэсминцы плывут мимо окон,
я сиживал в обществе кружки,глазея на мачты и пушкии совесть свою от укораспасая бутылкой кагора.
Музыка гремела на танцах,солдаты всходили на транспорт,сгибая суконные бедра.Маяк им подмигивал бодро.
И часто до боли в затылкео сходстве его и бутылкия думал, лишенный режимомзнакомства с его содержимым.
В восточную Пруссию въехав,твой образ, в приспущенных веках,из наших балтических топейя ввез контрабандой, как опий.
И вечером, с миной печальной,спускался я к стенке причальнойв компании мыслей проворных,и ты выступала на волнах…
Иосиф Бродский Открытка из города К.Томасу Венцлова
Развалины есть праздник кислородаи времени. Новейший Архимедприбавить мог бы к старому закону,что тело, помещенное в пространство,пространством вытесняется.
Водадробит в зерцале пасмурном руиныДворца Курфюрста; и, небось, теперьпророчествам реки он больше внемлет,чем в те самоуверенные дни,когда курфюрст его отгрохал.
Кто-тосреди развалин бродит, ворошалиству запрошлогоднюю. То — ветер,как блудный сын, вернулся в отчий доми сразу получил все письма.
Иосиф Бродский Einem Alten Architekten in Rom{14}I В коляску, если только тень действительно способна сесть в коляску (особенно в такой дождливый день), и если призрак переносит тряску, и если лошадь упряжи не рвет, — в коляску, под зонтом, без верха, мы взгромоздимся молча и вперед покатим по кварталам Кёнигсберга.
II Дождь щиплет камни, листья, край волны. Дразня язык, бормочет речка смутно, чьи рыбки, навсегда оглушены, с перил моста взирают вниз, как будто заброшены сюда взрывной волной (хоть сам прилив не оставлял отметки). Блестит кольчугой голавель стальной. Деревья что-то шепчут по-немецки.
III Вручи вознице свой сверхзоркий Цейс. Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс. Ужель и он не слышит сзади звона? Трамвай бежит в свой миллионный рейс, трезвонит громко и, в момент обгона, перекрывает звонкий стук подков! И, наклонясь — как в зеркало, — с холмов развалины глядят в окно вагона.
IV Трепещут робко лепестки травы. Атланты, нимфы, голубкй, голубки, аканты, нимбы, купидоны, львы смущенно прячут за спиной обрубки. Не пожелал бы сам Нарцисс иной зеркальной глади за бегущей рамой, где пассажиры собрались стеной, рискнувши стать на время амальгамой.
V Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки. Вкруг урны пляшут на ветру окурки. И юный археолог черепки ссыпает в капюшон пятнистой куртки. Дождь моросит. Не разжимая уст, среди равнин, припорошенных щебнем, среди руин больших, на скромный бюст Суворова ты смотришь со смущеньем.
VI Пир… пир бомбардировщиков утих. С порталов март смывает хлопья сажи. То тут, то там торчат хвосты шутих, стоят, навек окаменев, плюмажи. И если здесь поковырять (по мне, разбитый дом как сеновал в иголках), то можно счастье отыскать вполне под четвертичной пеленой осколков.
VII Клен выпускает первый клейкий лист. В соборе слышен пилорамы свист. И кашляют грачи в пустынном парке. Скамейки мокнут. И во все глаза из-за ограды смотрит вдаль коза, где зелень проступает на фольварке.
VIII Весна глядит сквозь окна на себя и узнает себя, конечно, сразу. И зреньем наделяет тут судьба все то, что недоступно глазу. И жизнь бушует с двух сторон стены, лишенная лица и черт гранита; глядит вперед, поскольку нет спины. Хотя теней в кустах битком набито.
IX Но если ты не призрак, если ты живая плоть, возьми урок с натуры и, срисовав такой пейзаж в листы, своей душе ищи другой структуры. Отбрось кирпич, отбрось цемент, гранит, разбитый в прах — и кем! — винтом крылатым, на первый раз придав ей тот же вид, каким сейчас ты помнишь школьный атом.
X И пусть теперь меж чувств твоих провал начнет зиять. И пусть за грустью томной бушует страх и, скажем, злобный вал. Спасти сердца и стены в век атомный, когда скала — и та дрожит, как жердь, возможно лишь скрепив их той же силой и связью той, какой грозит им смерть. И вздрогнешь ты, расслышав возглас: «милый!»
XI Сравни с собой или прикинь на глаз любовь и страсть и — через боль — истому. Так астронавт, пока летит на Марс, захочет ближе оказаться к дому. Но ласка та, что далека от рук, стреляет в мозг, когда от верст опешишь, проворней уст: ведь небосвод разлук несокрушимей потолков убежищ.
XII Чик, чик-чирик, чик-чик — посмотришь вверх и в силу грусти, а верней, привычки увидишь в тонких прутьях Кёнигсберг. А почему б не называться птичке Кавказом, Римом, Кёнигсбергом, а? Когда вокруг — лишь кирпичи и щебень, предметов нет, и только есть слова. Но нету уст. И раздается щебет.
XIII И ты простишь нескладность слов моих. Сейчас от них один скворец в ущербе. Но он нагонит: чик, Ich liebe dich! И может быть, опередит: Ich sterbe! Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь. Сухой спиной поворотись к флюгарке и зонт сложи, как будто крылья — грач. И только ручка выдаст хвост пулярки.
XIV Постромки — в клочья… лошадь где? Подков не слышен стук… Петляя там, в руинах, коляска катит меж пустых холмов… Съезжает с них куда-то вниз… Две длинных шлеи за ней… И вот — в песке следы больших колес. Шуршат кусты в засаде…
XV И море, гребни чьи несут черты того пейзажа, что остался сзади, бежит навстречу. И как будто весть, благую весть — сюда, к земной границе, — влечет валы. И это сходство здесь уничтожает в них, лаская спицы.
Александр Ват и Иосиф Бродский: Замечания к теме