Коллектив авторов - Новые идеи в философии. Сборник номер 2
Здесь, может быть, один из тех пунктов, в которых можно лучше всего наблюдать прямое влияние на частные науки тех общих размышлений, которые составляют философию. Это действие бесспорно логически, потому что всякая философская система занимается лишь тем, что сначала анализирует, а затем синтезирует в весьма общих формулах интеллектуальные потребности, или, лучше, интеллектуальные требования, предъявляемые движением и необходимым развитием идей. Это действие – в случаях, подобных рассматриваемому здесь – бесспорно и фактически. Нельзя сказать, что философия здесь последовала за наукой. Нельзя сказать, что философия волей-неволей писала то, что диктовала ей наука, ибо исторически философский релятивизм и позитивизм предшествовали на полстолетия, и больше, научному релятивизму и позитивизму.
Разумеется, лишь благодаря размышлению над наукой и ее результатами – и в особенности благодаря размышлениям над наукой Ньютона, более положительного или менее реалистичного, чем бывшие когда-либо до него или в его время ученые – разумеется, лишь благодаря этому размышлению Беркли, Юм, Кондильяк сумели дать критику реалистического остатка науки Возрождения. И Кант был пробужден от своего догматического сна соединенным влиянием Ньютона и Юма. Но, если философы нашли при анализе науки и ее результатов основы релятивистической и позитивистической теории, то в сочинениях ученых они вовсе не нашли выражения или хотя бы указания на эту теорию. Надо было истолковать путем методического размышления над науками той эпохи природу научного рассуждения и ценность его результатов. Это истолкование было совершенно философским и по качествам тех лиц, которые занялись им, и по их диалектическому и отвлеченному методу. Построив философскую теории науки, пришлось затем указать ясно ее область и ценность, в то время как большинство ученых оставались еще – и должны были довольно долго оставаться – наивно догматическими.
Но и этим наивным догматизмом они обязаны были философам и картезианскому влиянию. Таким образом, весь этот вопрос о ценности науки есть иллюстрация необходимых, постоянных и огромных по своему значению и результатам влияний друг на друга науки и философии. И даже более, это – иллюстрация того необходимого, постоянного и огромного влияния, которое оказывает непосредственно общий философский дух на научный дух. Если можно сказать, что великая философская традиция постоянно вдохновлялась современной ей наукой и что величайшие философы были и учеными, то к этому следует прибавить, что благодаря обратному действию философия способствовала утончению общего духа науки, в особенности физической науки. Она дала истолкование ее, которое неявно содержалось в результатах, полученных учеными, но которое не было выявлено и ясно формулировано ни у одного из них. Она анализировала ту атмосферу, в которой живут ученые и которой, по большей части, они живут, не отдавая себе в том, отчета, подобно тому как люди живут воздухом. Благодаря этому общие исследования науки и научная критика, которые, согласно Канту, составляют собственно философию и которые в значительнейшей мере составляли ее всегда у великих философов, оказали и оказывают бесспорную и необходимую услугу наукам.
2. До середины XIX столетия безраздельно царила, если не говорить о некоторых, крайне редких, исключениях (при чем эти исключения никогда не были выражены ясным и систематическим образом) картезианская концепция ценности физической науки. Ее можно резюмировать в двух весьма простых положениях: если рассматривать вещи по поверхности, с точки зрения протяжения, то у физической науки те же границы, что и у природы. Если же рассматривать вещи в глубину, с точки зрения содержания, то физическая наука проникает до самой субстанции. Будь наука завершена, ученый был бы потенциально тождественен творцу. Он не имел бы творческого могущества; но он знал бы до мельчайших подробностей все причины творения. Он обладал бы тем же самым знанием, если не тем же самым могуществом. Dum Deus calculat, fit mundus; и законы этого божественного исчисления формулируются Лейбницем. Для Ньютона время и пространство – атрибуты божества; и Ньютон думает, что он установил абсолютные принципы науки о времени и пространстве. Пойдем дальше, до настоящих картезианцев. Достаточно здесь назвать Спинозу и заметить, что, если, по словам Декарта, Бог сохраняет мир тем же самым актом и тем же самым способом, каким он создал его, то можно сказать и обратно, что Бог создал мир тем же самым актом и тем же самым способом, каким он сохраняет его. Но, согласно Декарту, наука точно указывает все те законы, благодаря которым сохраняется вселенная.
Философы, правда, различают сущность и существование, законы сущности и законы существования. Но надо ли указывать, что для них – в противоположность Аристотелю и философии качества и невыразимости индивида – существование есть лишь частный случай, лишь ограничение сущности. Даже для Лейбница, – ибо бытие представляет собой механизм в его мельчайших частях.
Отсюда следует, что наука может превзойти реальное, а не, обратно, реальное науку. Ведь наука может достигнуть сущности: это ее роль и ее определение. Наука имеет перед собой все поле возможностей. Если в мире есть место для случайного, то потому лишь, что не все следствия из принципов науки были осуществлены. Это случайное не мешает тому, чтобы весь мир был доступен нашей науке. Оно, может быть, мешает тому, чтобы мы a priori приняли, что все следствия из принципов осуществлены (а для Спинозы и это является спорным). Но оно предполагает фатально, что все реально и все реальное выводятся из сущностей, ясным и отчетливым уразумением которых является наука.
Если же мы покинем поле философии для науки, то мы увидим, что вопрос о различии между сущностью и существованием даже не ставится более. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть научную часть произведений Декарта, размышления Эйлера или Гюйгенса, а затем работы всех механиков и физиков XVIII века и первой половины XIX века, в особенности работы Лагранжа, Лапласа, Пуассона и пр.
Механик или физик – будет ли он сторонником непрерывного заполнения пространства или же сторонником атомистического учения с его допущением пустоты, примет ли он гипотезу вихрей в первоначально однородной жидкости или же столкновения мелких масс в пустом пространстве – всегда думает, что с помощью своей гипотезы он поднимается до принципов, которые являются необходимыми и достаточными условиями физической вселенной. Границы физики – это границы природы.
Нетрудно увидеть интимную связь этого догматического решения вопроса о ценности физической науки с догматизмом метафизических теорий познания вообще.
На чем основывается эта концепция об адекватности между наукой и реальностью, как не на концепции об адекватной идее и об интеллектуальной интуиции?
3. Ученые не догадываются об этом: все они считают себя добросовестными наблюдателями и экспериментаторами. Традиционный механист первой половины XIX века, возможные последователи его в настоящее время, все они энергично запротестовали бы, если бы на них стали смотреть, как на метафизиков, если бы им стали говорить об интуитивном интеллекте. Все они считают себя верными истолкователями опыта, и только этим и считают себя. И, однако… нужна была вся работа критики XVIII века, нужна была работа Канта и Конта, чтобы показать, что эмпиризм неизбежно ведет к релятивизму.
Когда физики-механисты формулировали свои гипотезы, то они говорили об опыте, они воображали, что никогда не выходят из рамок его. Разве они не занимались тем только, что восходили от следствия к принципам, что анализировали опытно данную реальность? И когда, таким образом, они приходили к вихрям или атомам, к принципам Галилея или Ньютона, к центральным силам, то что могло заставить их думать, что они выходят из границ опыта? Придя к этим основоначалам, они думали, что держат в руках нити, через посредство которых зарождаются, движутся и исчезают явления. Они исходили из эмпирической интуиции; им казалось поэтому, что они не выходили из ее области. И им казалось, что их уверенность, их догматизм покоятся на опыте. В действительности же эмпирическая интуиция попросту превратилась в интеллектуальную интуицию. Эти мнимые конечные результаты экспериментального метода они видели в своем уме, при свете картезианского разума. Они не заметили того, что на место опытных связей и детерминизма вещей стал рациональный механизм и дедуктивная связь идей. Желая оставаться эмпириками, они – сами того не зная – стали картезианцами, ибо представления у них уступили мало-помалу место чистым понятиям. В сущности, единственной гарантией первых принципов, служивших основой физики, была рациональная интуиция.
Если резюмировать в грубых чертах эту интуицию, то она сводилась к вере в простоту и симметрию естественных явлений, понимая эти термины: «простота» и «симметрия» в абсолютном смысле. Свойственные духу требования ясности и отчетливости сами по себе объективировались, и реальность – не отдавая себе отчета в том – стали понимать, как кристаллизацию логических понятий. Этим объясняется глубокое согласие между механизмом и рационализмом в XVII, XVIII и в течение всей первой половины XIX века. Курно – хотя он и испытал влияние Канта и философской критики XVIII века, хотя он и почувствовал глубоко всю сложность реальности – является еще представителем этой концепции, как бы сливающей в одно нераздельное целое рациональную интуицию и экспериментальную интуицию. «Рациональный порядок зависит от вещей, рассматриваемых сами в себе… Идеи разума и сущность вещей могли бы пребывать в интеллекте, который имел бы отличное (от нашего) психологическое сложение».