Дмитрий Ивинский - Ломоносов в русской культуре
31
В связи с темами Московского университета и русского языка ср.: «Есть еще живая, родственная связь между Ломоносовым и Университетом – настоящее Русское слово, которое он установил, которое возделать и возрастить досталось после него Московскому Университету» (Погодин 1855, 2).
32
Особая роль Ломоносова в истории Московского университета была закреплена в культурном сознании не позднее 1855 г. Как правило, имя Ломоносова произносилось третьим, после имен имп. Елизаветы и Шувалова, напр.: «Сегодня совершилось сто лет, как Императрица Елисавета Петровна благоволила милостивою рукою подписать проект учреждения Московского Университета, и в ея бессмертной подписи он получил начало бытия своего. Шувалов, на 28-м году возраста, в беседах с Ломоносовым, задумал это „полезное дело“; Ломоносов, вмещавший сам в себя Университет, одушевлял к тому Шувалова, и пророчески пел Царице об ея учреждении: / Когда Твой Университет / О имени Твоем под солнцем процветет, / Тобою данными красуясь вечно правы, / Для истинной красы Российския Державы» (Шевырев 1855, 3). См. еще: «В ранних годах славы Шувалова, при Императрице Елисавете, лучшее место занимает Ломоносов. С ним он составлял проект и устав Московского университета. Ломоносов тогда много упорствовал в своих мнениях и хотел <…> удержать образец Лейденского, с несовместными вольностями» (Тимковский 1874, 1453). Другой аспект университетской темы – связь памяти о Ломоносове с ситуацией личного выбора; вот как, например, говорит об этом биограф И. А. Гончарова: «Если у Трегубова и были предрассудки <…>, он был достаточно чуткий и <…> просвещенный человек, чтобы не подать свой голос в пользу природных влечений молодых людей к просвещению. Таких путей для юношей, подобных Гончарову, было два: они вели либо в академию <художеств> для тех, кто посвящал себя живописи, либо в университет, в этот единственный источник гуманитарного знания. Иван Александрович, как и его брат, <…> все свои мысли и заботы устремили к этому храму науки, осененному благославляющим подвигом Ломоносова» (Ляцкий 1925, 46).
33
Противоположная точка зрения, согласно которой Ломоносов был более внятен не столько потомкам, сколько своим современникам, которые умели если не понимать, то чувствовать его, высказывалась редко; ср., впрочем, в известном биографическом романе: «Смерть Ломоносова пробудила в современниках его глубокое чувство. Они еще были поражены, ослеплены блеском этого лучезарного светила, этого метеора, с грохотом пролетевшего на заре просвещения Русского, и вдруг услышали, что величественная драма его жизни кончилась. <…> Они не могли, как мы, постигнуть его умом своим, но постигали чувством; а чувство современников едва ли не сильнее нашего одушевления» (Полевой 1836, 2, 336).
34
Забытой или ненужной оказалась и поэзия высоких жанров, способная, впрочем, оживить новую литературную ситуацию; ср. нетривиальные культурные инициативы И. Г. Эренбурга: «Мы презираем, привыкли с детства презирать поэзию дифирамбов. Слава Богу, Пушкин раз навсегда покончил с ложно-классическим стилем. Так нас учили в гимназии, а кто потом пересматривал каноны учителя словесности? Нас соблазняют уличная ругань или будуарный шопот, Маяковский и Ахматова. Но мне кажется, что явились бы величайшей революционной вентиляцией постановка трагедии Расина в зале парижской биржи, или декламация пред поклонницей Игоря Северянина, нюхающей кокаин, „Размышлений“ Ломоносова» (Эренбург 1922, 103—104).
35
Первая публикация, вместе с рядом сопутствующих текстов, по тексту т. н. Казанского сборника: Афанасьев 1859, 15, 461—476; 17, 513—516; сводки данных о других списках: Ломоносов АН, 2, 158—161; Ломоносов АН 2, 8, 1059—1060. Комментарии: Ломоносов АН, 2, 163—182; Ломоносов АН 2, 8, 1060—1071.
36
В свое время П. Н. Берков, в полной мере понимая это прискорбное обстоятельство, самым серьезным образом решился предложить своим читателям опыт сравнительно-исторического сопоставления длины, густоты и пышности бород Сильвестра и Димитрия и пришел к выводу, что именно борода последнего могла вдохновить Ломоносова на сочинение его гимна (Берков 1936, 212).
37
Отметим еще, что возможности Московского университета влиять на культурное пространство России постоянно усиливались и уже к 1757 г. распространялись не только на Москву, но и, в какой-то мере, на Петербург. Так, по представлению Московского университета сенатским указом от 6 ноября 1757 г. была учреждена в Санкт-Петербурге Академия художеств (ПСЗРИ, 14, 806—807).
38
Независимость Московского университета будет дополнительно подчеркнута сенатским указом от 22 декабря 1757 г. «О предписании присутственным местам, чтобы они учителей Московского Университета по делам, до них касающимся, требовали чрез сношения с Университетом»; здесь, в частности, цитировалось «доношение» Московского университета о том, чтобы «Профессора и учители <…> и прочие под Универстетскою протекциею состоящие, без ведома и позволения Университетских Кураторов и Директора неповинны были ни перед каким иным судом стать, кроме Университетского», и объявлялось решение Сената: «Всем присутственным местам впредь онаго Университета учителей, без сношения с тем Университетом отнюдь собою по делам касающимся до них не брать, под опасением взыскания за то по указам; и о том в обретающияся в Москве присутственныя места из Сенатской Конторы определить указами» (ПСЗРИ, 14, 827).
39
О том, что эта осторожность была не напрасной, свидетельствует, по всей видимости, дальнейшая судьба Димитрия: в октябре 1757 г. он был назначен архиепископом новгородским и мало уже занимался вопросами, слишком далеко выходившими за пределы его новых обязанностей (см.: Берков 1936, 213).
40
М. Л. Гаспаров не счел нужным напомнить о том, что сходным образом рассуждал в свое время С. Н. Глинка, настаивавший на объективности и непредвзятости сумароковской критики ломоносовского одического стиля, имевшей в виду выгоды отечественной словесности (см., напр.: Глинка 1841, 2, 5).
41
Ср.: «Того же времени соперником Ломоносова был Сумароков. Шувалов часто сводил их у себя. От споров и критики о языке они доходили до преимуществ с одной стороны лирического и эпического, с другой драматического рода, а собственно каждый своего, и такие распри опирались иногда на приносимые книги с текстами. Первое, в языке, произвело его задачу обоим, перевод оды Жана-Батиста Руссо на счастие; по второму Ломоносов решился написать две трагедии» (Тимковский 1874, 1453; ср.: Осповат 2010, 18 e. p.). Ср. в более раннем тексте, основанном на записках кн. Ф. Н. Голицына: «В то время Ломоносов и Сумароков были законодателями нашего Парнасса; но <…> не были между собою друзьями. Оба <…> состязались в пении, избирая иногда одни предметы, чему находим пример в переводах Руссовой оды на счастие. От соревнования дошло до соперничества, потом до раздора; составились две партии, каждая предлагала свои правила. Публика приставала то к той стороне, то к другой; вкус читателей не получил еще изящной образованности <…>. В таком состоянии словесности <…> как важно присутствие мудрого и беспристрастного судии! Но сей мудрый, сей беспристрастный судия был – Шувалов, громкие оды Ломоносова и трагедии Сумарокова заслужили венцы современников <…>» (Папкович 1818, 410—411).
42
Базовой моделью была, конечно, «соревновательная», опиравшаяся на длительную традицию, уходящую корнями в средневековье и античность, и неоднократно описывавшаяся историками: поэты при дворе должны были состязаться друг с другом, обнаруживая все новые возможности своих дарований; у каждого из них могли быть собственные жанровые предпочтения, но при этом подлинная борьба между ними могла развернуться тогда, когда они выступали в одних и тех же жанрах. В полном соответствии с этой традицией Шувалов настоял на обращении Ломоносова к «сумароковскому» жанру трагедии, преодолев его нешуточное сопротивление, и вовлек Сумарокова в состязание с Ломоносовым-одическим поэтом, поручив им обоим перевод одной и той же оды Руссо.
43
До сих пор не вполне понятно, в какой мере Ломоносов и Сумароков сознавали себя причастными ко двору, и настолько ли, чтобы сознательно ориентироваться на кодекс придворной учтивости в том или ином его понимании (ср.: Осповат 2010, 19—23); насколько можно судить, ответ должен быть отрицательным: во всяком случае, Ломоносов всегда выступал при дворе в амплуа профессионала (ср.: Живов 1997, 46), привлекаемого для решения конкретных задач; соответственно, он следовал элементарным предписаниям этикета в той мере, в какой это было необходимо в разных ситуациях, но считал возможным иногда забывать о нем – и именно тогда, когда возникала угроза (реальная или мнимая) его профессиональной репутации. Показательно, что в рассказе Шувалова о нем мелькает нотка разочарования: именно в тот момент, когда ему удалось окончательно укрепить положение Ломоносова при дворе, тот самоустранился: «Чтоб ободрить его, я взял его с собою в Царское Село. <…> Я выпросил у Императрицы ему деревушку в 40 душ за Ораниенбаумом. Но как засел он там, так и пропал» (Тимковский 1874, 1454).