Феликс Кузнецов - «Тихий Дон»: судьба и правда великого романа
«Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кисточками повис любушка-донник, запахло чебрецом, молочаем и медвянкой...» (3, 597).
И еще одно описание трав:
«Лохматился невызревший султанистый ковыль, круговинами шла по нему вихрастая имурка, пырей жадно стремился к солнцу, вытягивая обзерненную головку. Местами слепо и цепко прижимался к земле низкорослый железняк, изредка промереженный шалфеем, и вновь половодьем расстилался взявший засилие ковыль, сменяясь разноцветьем: овсюгом, желтой сурепкой, молочаем, чингиской — травой суровой, однолюбой, вытеснявшей с занятой площади все остальные травы» (7, 34).
Многие названия трав даны в романе на диалекте, так, как их называют местные жители. Нелегко нам сегодня разобраться в этих названиях:
«Высоко на стенках конюшни висели сушеные пучки разнолистной травы: яровик — от запала, змеиное око — от укуса гадюки, чернолист — от порчи ног, неприметная белая травка, растущая в левадах у корней верб, — от надрыва, и много других неведомых трав от разных лошадиных недугов и хвори» (2, 186).
М. Шолохов, Ю. Лукин и В. Кудашев на охоте. Начало 1930-х гг.
Заметим: чтобы в таких деталях и подробностях воспроизводить природу, ее разнотравье и разноцветие, летающую и плавающую дичь, ее рыб, ее зверей, причем не природу «вообще», но — юга России, а еще конкретнее — Дона, — надо эту природу знать не заемно, а доподлинно. А это значит — надо родиться, вырасти в этих местах, потому что подобное знание не получишь из книг и даже из устного предания — оно дается только жизнью, постоянным взаимодействием с природой.
«Антишолоховеды» недоумевают: откуда молодой Шолохов, не участвовавший в Первой мировой войне, мог знать правду о ней? Недоумение понятное, однако, на него есть ответ. Книги, архивы, устное предание, то есть вторичное знание, — при развитом художественном воображении могут дать искомый результат.
Но есть знание, которое не бывает вторичным, его не получишь из книг, учебников или с чьих-то слов. Невозможно «выучить» диалект, местный — южный или северный — говор, с его неповторимой интонацией, лексическим своеобразием, меняющимся в зависимости от местности. И точно так же невозможно «выучить» приметы местности, особенности ее природы, местной флоры и фауны, топографии и топонимики, если ты не прожил здесь жизнь.
Только человек, родившийся и выросший, проживший жизнь на Дону, и при этом обладающий огромным опытом общения с его природой, исключительным даром наблюдательности и уникальной остротой зрения, редкой памятью и изобразительной силой слова может так живописать природу, как это сделано в прозе Шолохова. Этих качеств даже в завязи не обнаруживается в рассказах Ф. Крюкова. Слышать природу, чувствовать ее, ощущать ее так, как Тургенев или Пришвин, — для этого нужен был особый талант и опыт охотника и рыбака. И, конечно же, не герои его книг — Григорий Мелехов или Макар Нагульнов, а сам Шолохов видел, как мышковала лиса или как «из некоси поднимались стрепета и спарованные куропатки, вдали, на склоне балки, ходил дудак, сторожа покой залегшей самки. Охваченный непоборимым стремлением соития, он веером разворачивал куцый рыжий хвост с белесо-ржавым подбоем, распускал крылья, чертя ими сухую землю, ронял перья, одетые у корня розовым пухом...» (6, 298).
Я намеренно даю в подбор пейзажные зарисовки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины», — они неразличимы. Это одна земля и один авторский почерк. Через «Донские рассказы», «Тихий Дон» и «Поднятую целину» проходят одни и те же сторожевые могильные курганы, а над ними парят могучие, гордые птицы — коршуны, беркуты, вороны. Эти птицы, неразрывно связанные с донским фольклором, проходят через все творчество Шолохова. Недаром у Григория Мелехова, как и у всей мелеховской породы — «вислый коршунячий нос» (1, 22).
«На выцветшей голубени неба — нещадное солнце, безтучье, да коричневые стальные полудужья распростертых крыльев коршуна... коршун, кренясь, плывет в голубом, — внизу, по траве неслышно скользит его огромная тень» (4, 63) — «Тихий Дон».
«Изредка пролетит в вышине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыля. Пролетит ворон, со свистом разрубая крыльями воздух, роняя горловой стонущий клекот. Ветром далеко пронесет его крик, и долго и грустно будет звучать он над степью, как ночью в тишине нечаянно тронутая басовая струна» (4, 147) — «Тихий Дон».
«Под самой тучевой подошвой, кренясь, ловя распростертыми крылами воздушную струю, плыл на восток ворон. Бело вспыхнула молния, и ворон, уронив горловой баритонистый клекот (помните — “горловой стонущий клекот”? — Ф. К.), вдруг стремительно ринулся вниз. На секунду — весь осиянный солнечным лучом — он сверкнул, как охваченный полымем смоляной факел; слышно было, как сквозь оперенье его крыл со свистом и буреподобным гулом рвется воздух, но, не долетев до земли саженей полсотни, ворон круто выпрямился, замахал крыльями, и тотчас же с оглушительным, сухим треском ударил гром» (6, 314) — «Поднятая целина».
«Сбочь дороги — могильный курган... Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить изогнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Как камень-самородок, неподвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. На закате солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь» (6, 294—295) — «Поднятая целина».
Нужно ли доказывать, что эти царственные крыла — в «Тихом Доне» ли, в «Поднятой целине» — нарисованы одним художником? Что курган на гребне по соседству с Гремячим Логом — его казаки издавна зовут Смертным — и курган рядом с хутором Татарским, который издревле называется Татарским, — описан одним писателем?
«Зимою же, когда могильный курган — в горностаевой мантии снега, каждый день в голубовато-сизых предрассветных сумерках выходит на вершину его старый сиводушный лисовин. Он стоит долго, мертво, словно изваянный из желто-пламенного каррарского мрамора; стоит, опустив на лиловый снег рыжее ворсистое правило, вытянув навстречу ветру заостренную, с дымной черниной у пасти, морду. В этот момент только агатовый влажный нос его живет в могущественном мире слитных запахов, ловя жадно разверстыми, трепещущими ноздрями и пресный, все обволакивающий запах снега, и неугасимую горечь убитой морозами полыни, и сенной, веселый душок конского помета с ближнего шляха, и несказанно волнующий, еле ощутимый аромат куропатиного выводка, залегшего на дальней бурянистой меже» (6, 295).
«Старый сиводушный лисовин» из «Поднятой целины», жадно впитывающий запахи «трепещущими ноздрями», выводит нас на еще один, исключительно важный, пласт шолоховской поэтики: запахи в его прозе.
Букет запахов и цветовая гамма в прозе Шолохова и в рассказах Крюкова не просто не совпадают, — они несопоставимы по богатству и колориту.
Для Крюкова запахи не являются органической частью поэтики природы; он оперирует ими, как правило, в бытовых описаниях. В его описаниях природы запахи присутствуют чисто формально, информационно. Чаще всего это — запахи «вообще» — «запах сирени, тополей, кизяка и каких-то дешевеньких духов» (67); «какого-то душистого вина» (234); в крайнем случае — запах «свежего сена» (197); «скошенной травы» (200); «черной полыни» (217); «сосновых стружек» (145). В засушенном букетике степных незабудок герою Крюкова чудится «весь аромат лазурного простора, степного ветра, родной земли, родного солнца» (215). Это все выспренние абстракции, не имеющие конкретного содержания. Крюков не ощущает запахов природы. Даже в своем знаменитом стихотворении в прозе «Край родной», посвященном природе и истории Дона, он упоминает лишь одно: «Укропом пахнет с огорода» (512).
В бытовых описаниях Крюков обращается к запахам постоянно, однако в его бытовой прозе запахи удивительно однообразны, их отбор подчинен одной тенденциозной задаче: обличению действительности.
«Воздух был почти тепел. Легкая примесь вокзальной вони плавала в нем» (106); «Воздух в зале был нагретый и испорченный» (116); «удушливо пахло клозетом» (119); «И снова духота, теснота, вонь» (120); «спертый воздух, сор объедков и грязь» (128); «...тяжелый запах огарков, сырости и грязных человеческих тел» (150); «В спертом воздухе чувствуется дыхание параши» (191); «запах гнили, разложения висит над улицей» (274); «кадильный фимиам — и тяжкий запах потных одежд и гнойных язв» (337); «густой и тошный запах тел человеческих» (338)...