HistoriCity. Городские исследования и история современности - Степанов Борис
Важнейшей предпосылкой политической концептуализации архитектурной теории Возрождения у ранних ее представителей, таких как Леон Баттиста Альберти, стал радикальный пересмотр того раздела аристотелевской физики и учения о категориях, который можно назвать топологией. Впрочем, относительно этого ключевого пункта в исследовательской литературе нет единогласия: недавно сербско-норвежский историк архитектуры Бранко Митрович175 подверг критике тезис Джеймса Элкинса и Патрика Коллинза (выдвинутый ими, в свою очередь, в ходе критики классических работ Эрвина Панофски и Эрнста Кассирера), согласно которому идея гомогенного пространства оставалась неизвестной европейской архитектуре вплоть до XVIII столетия и, следовательно, высказанные Панофски идеи о «перспективе как символической форме» в ренессансном искусстве следует признать анахронистическими. По мнению Митровича, идея нематериального однородного пространства была известна еще Аристотелю (более точный смысл использовавшегося им термина – «дистанция», διάστημα) – эту концепцию он приводит полемически в «Физике» как мнение Гесиода и «большинства других». Сам Стагирит, правда, выделял как особую категорию место (топос), предшествующее находящимся в нем телам, однако чего-либо подобного нововременному геометрическому понятию пространства не признавал, ибо подобная гипотеза подразумевала бы наличие в природе пустоты и «ничто». Сторонники поздней датировки концепции «гомогенного пространства» связывают ее универсальное распространение и проникновение и в архитектурную теорию и практику с триумфом в науке ньютонианства с его идеей spatium как sensorium Dei. Однако Митрович показывает, что анонсированная (и отчасти реализованная) Альберти программа систематической квантификации визуального опыта – как в живописи, так и в архитектуре – просто не имела бы смысла. Помимо очевидных выгод для концептуального аппарата архитектуры, гомогенизация пространства, то есть представление его как всюду однородного континуума, имела следствием обогащение политического визуального воображения. Такие морфемы идеального пространства, как линейная перспектива, были освоены теоретиками политической самопрезентации еще в XV в.: например, Эней Сильвий Пикколомини осуществил в своих «Записках» первый эксперимент по проецированию перспективистской утопии на автобиографический нарратив. Однако полноценную альтернативу аристотелевской топологии составила именно категория пространства, разработанная Альберти (термин spatium девяносто восемь раз встречается в его трактате «Десять книг о зодчестве»), которую уже нельзя было, как у его средневековых латиноязычных предшественников, понимать как синоним «измерения» (dimensio), – как точно отметил Маркович, подобное понимание лишило бы смысла целый ряд предпринимаемых Альберти понятийных сопряжений, прежде всего синтагму «пространство определенного места» (huius loci spatium).
Геометрически идеальная форма, воспринимаемая в прямой перспективе, представляет собой место встречи порядка космического с порядком социальным. Именно поэтому у Альберти архитектурная гармония (concinnitas, латинский аналог греч. εὐρυθμία) рассматривается как гражданский и вместе с тем христианский долг архитектора: по словам Кэрролла У. Уэстфолла, в «Десяти книгах о зодчестве» «намерения и способности архитектора согласуются с намерениями и деяниями Бога, а также человека как социального существа. Именно следование concinnitas делает архитектора общественно значимой фигурой»176.
С этих позиций Альберти корректирует знаменитую витрувианскую триаду, в которой азиатский принцип «прочности» или «добротности» (firmitas) соединяется с греческим идеалом «красоты» (venustas) и рождает римскую «полезность» (utilitas). Витрувианская категория красоты (venustas) не устраивала Альберти потому, что не включала в себя представления о социальной функции архитектуры; поэтому он предпочел использовать синонимичный, но не скомпрометированный излишним «идеализмом» термин pulchritudo, который тоже можно перевести как «красота». Вопросы о принципах социальности и природе архитектуры сопрягаются у Альберти уже в «Предисловии» к «Десяти книгам» (1485), однако особая роль в этом вопросе была отведена в программной четвертой книге трактата Альберти. Эта книга начинается с экскурса в политическую историю (и вместе с тем – в историю политической мысли): в противовес Цицерону Альберти утверждает, что «сообщества людей произошли не от огня и воды, а от кровли и стены»177, то есть видит в зодчестве фундамент гражданской жизни. Некоторые исследователи находят у Альберти «идею абсолютной архитектуры», предполагающую рассмотрение полиса как бы изнутри архитектурного порядка, то есть приоритет архитектурной конструкции политической утопии перед нарративной178. В соответствии с функциональным разделением – одни здания созданы для необходимости, другие для удобства, третьи для наслаждения – конструируется и социальная иерархия, и урбанистическое пространство разделяется в согласии с ней (здания для всего общества, для «первенствующих» и для простого люда)179. Значение архитектуры не сводится к учреждению общества – не менее важна роль архитектора в налаживании коммуникации между людьми: благодаря строительству коммуникаций «люди стали передавать людям плоды, ароматы, драгоценные камни, опыт и знания – все, что способствует благоденствию и удобству жизни»180. Однако это привнесение регулярности, это прореживание и усовершенствование городского пространства имеют в то же время и отчетливо осознаваемую политическую цель: формирование условий для благодетельного контроля со стороны власти, подобной платоновскому Законодателю-демиургу, или, как формулирует сам Альберти, «чтобы старшие могли следить за младшими». Эта еще не очень отчетливо артикулированная у Альберти идея благодетельного контроля посредством обустройства города достигнет кульминации у контрреформационных оппонентов Макиавелли, прежде всего у Джованни Ботеро (1544–1617).
В сочинении «О величии городов» (Delle cause della grandezza delle città, 1588) Ботеро много говорит об удовольствии, жажда которого может привлечь людей в недавно основанный город. В его социологической концепции удовольствие и удобство суть одни из основных стимулов. В рекомендациях по привлечению населения в города и по обустройству городской жизни Ботеро не оставляет без внимания даже самые незначительные, казалось бы, детали социального строительства. Например, в городе следует учредить университет, но так как студенты – народ беспокойный, склонный к дракам, азартным играм и пьянству, нужно спланировать городские ландшафты так, чтобы они не просто препятствовали бесчинствам, но и способствовали облагораживанию нравов. Положительным примером здесь может служить Франциск I, устроивший студентам широкий луг за городом возле реки для подвижных игр, благоприятных для здоровья и приятных для глаза постороннего наблюдателя. По краям проезжих дорог, ведущих в город, следует сажать деревья и кустарники, чтобы в них селились и пели птицы, и тогда такие дороги будут приятны купцам, которые с радостью станут сходиться в недавно основанный город. Управлять следует не только каждым индивидуумом, но и социальными отношениями. Например, нужно обеспечить местность водными коммуникациями и дорогами: тогда люди смогут совершать путешествия, посещать и узнавать друг друга, и так между ними возникнет дружба, а затем и любовь. Для того чтобы находить правильные меры воздействия и быть уверенным в лояльности подданных (или, по крайней мере, принимать меры безопасности, зная, что они склонны нарушать спокойствие в государстве), нужно хорошо знать свойства разных классов и социальных групп, проживающих на территории государства. Наконец, Ботеро посвящает III книгу сочинения о городах исследованию зависимости благосостояния города от численности населения и дает рекомендации по ее контролю.