Дмитрий Ивинский - Ломоносов в русской культуре
Если он и не преуспел в распространении правил риторики, которым придавал чрезмерное значение, то, во всяком случае, оставил образцовые поэтические произведения: «Человек, рожденный с нежными чувствами, одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народный. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние, горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Пит; <…> и другие. Правила их речи почерпаемы в обстоятельствах, сладость изречения – в их чувствах, сила доводов – в их остроумии. Удивляяся толико отменным в слове мужам и раздробляя их речи, хладнокровные критики думали, что можно начертать правила остроумию и воображению, думали, что путь к прелестям проложить можно томными предписаниями. Сие есть начало риторики. Ломоносов, следуя, не замечая того, своему воображению, исправившемуся беседою с древними писателями, думал также, что может сообщить согражданам своим жар, душу его исполнявший. И хотя он тщетный в сем предприял труд, но примеры, приводимые им для подкрепления и объяснения его правил, могут несомненно руководствовать пускающемуся вслед славы, словесными науками стяжаемой. / Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно, нежели твердить, – Ломоносов надежнейшие любящим российское слово оставил примеры в своих творениях. В них сосавшие уста сладости Цицероновы и Демосфеновы растворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом слоге, – почто не могу сказать при каждой букве, – слышен стройной и согласной звон столь редкого, столь мало подражаемого, столь свойственного ему благогласия речи» (Радищев 1790, 439—441; ср.: Радищев 1992, 120). С данным мнением Радищева сходится Гоголь, но это не мешает ему подчеркнуть уникальность ломоносовского слога, даже и в «риторических» пьесах: «Нет и следов творчества в его риторически составленных одах, но восторг уже слышен в них повсюду, где ни прикоснется он к чему-нибудь близкому науколюбивой его душе. Коснулся он северного сияния, бывшего предметом его ученых исследований – и плодом этого прикосновения была ода: Вечернее размышление о божием величестве, вся величественная от начала до конца, которой никому не написать, кроме Ломоносова. Те же причины породили известное послание к Шувалову о пользе стекла. Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной» (Гоголь, 8, 371).
Он поэт, оставшийся непревзойденным, прежде всего в одах: «Лирическое стихотворство было собственным дарованием Ломоносова. <…> Трагедии писаны им единственно по воле монархини, но оды его будут всегда драгоценностию российской музы. В них есть, конечно, слабые места, излишности, падения, но все недостатки заменяются разнообразными красотами и пиитическим совершенством многих строф. Никто из последователей Ломоносова в сем роде стихотворства не мог превзойти его, ниже сравняться с ним» (Карамзин 1803, [10—11]). Ср.: «Оды его суть венец всем творениям» (Орлов 1816, 2, 13); «Оды Ломоносова, превосходный образец Лирической поэзии, исполнены возвышенных мыслей, благородных чувствований, величественных картин, изобретательного, творческого духа, словом, того высокого, о котором говорит славный в древности критик, Лонгин» (Городчанинов 1832, 324; впервые: 1806). Ср. еще: «Ломоносовская ода есть явление удивительное. Искренность и живость многих стихов поразительны: великолепное течение речи, которое вполне усвоил себе только Пушкин, не уступит никаким одам в мире» (Страхов 1883, 2, 12). Наряду с одами воспринимаются его похвальные слова, напр.: «Из прозаических произведений сего времени остаются образцовыми и неподражаемыми: два Похвальных Слова Ломоносова <…>» (Греч 1822, 150). Ср. более обстоятельное исчисление литературных заслуг Ломоносова: «Наконец, явился Ломоносов; сей великий муж, столь превосходными дарованиями наделенный, после того как в чужих краях приобрел знания наук важных, чувствуя природную свою склонность к стихотворству, сочинил еще в бытность свою студентом в Галле <так!> оду на взятие Хотина в 1739 г. Сие творение, того же года в Россию посланное, оказало великое сего сочинителя дарование и обучило россиян правилам истинного стихотворения. Оно написано ямбическими стихами в четыре стопы; сменение стихов и мера лирических строф тут точно соблюдены, и к чести сего славного пиита признать должно, что сие первое творение есть из числа лучших его од. Перевод, который г. Ломоносов из стихов Г. Ф. В. Юнкера на коронование императрицы Елисаветы в 1742 г. учинил, научил нас сочинению подлинных ямбических стихов александрийских. Засим разные его труды, величайшей похвалы достойные, и первее всего оды его, исполненные огня божественного и высоких мыслей, его надписи, его героическая поэма «Петр Великий», которую смерть помешала ему завершить, к сожалению его единоземцев, обогатили язык наш, представили нам высокие образцы и имя Ломоносова соделали бессмертным» (Херасков 1933, 292—293)28.
Первое знакомство с поэзией Ломоносова может повлиять на выбор жизненного поприща: «В ожидании заутрени, отец мой, для прогнания сна, вынес из кабинета Собрание Сочинений Ломоносова, <…> и начал читать вслух известные строки из Иова; потом Вечернее размышление о Величестве Божием. в котором два стиха:
Открылась бездна, звезд полна;Звездам числа нет, бездне дна…
произвели во мне новое, глубокое впечатление. Чтение заключено было Одою на взятие Хотина. Слушая первую строфу, я будто перешел в другой мир; почти каждый стих возбуждал во мне необыкновенное внимание, хотя и неизвестно мне еще было, о какой говорится горе:
Где ветр в лесах шуметь забыл,В долине тишина глубокой;Внимая нечто ключ молчит и проч.
Потом третий стих в девятой строфе:
Мурза упал на долгу тень,
полюбился мне верностью изображения. <…> Но последние четыре стиха девятой строфы:
Над войском облак вдруг развился,Блеснул горящим вдруг лицем;Омытым кровию мечемГоня врагов, герой открылся…
особенно же последние два в двенадцатой:
Свилася мгла, герои в ней;Не зрит их око, слух не чует…
исполнили меня священным благоговением. Я будто расторг пелены детства, узнал новые чувства, новое наслаждение, и прельстился славой поэта» (Дмитриев 1866, 18—19).
В памяти могут оставаться услышанные в детстве рассказы о Ломоносове: «Мой отец родом из Архангельска, испытал обаяние своего великого земляка помора Михайла Ломоносова и в ранние годы моей жизни рассказывал мне о нем. В моем воображении слилось воедино детство моего отца с детством Ломоносова» (Анциферов 1992, 19). Имя Ломоносова воспринимается как знак литературной позиции, избираемой сознательно, ср., напр., рассказ о забавном школьном эпизоде с Г. Н. Городчаниновым в воспоминаниях С. Т. Аксакова: «Я сказал, что всем предпочитаю Ломоносова и считаю лучшим его произведением оду из Иова. Лице Г-ва сияло удовольствием. «Потрудитесь же что-нибудь прочесть из этой превосходной оды», сказал он. Я того только и ждал <…>. Но как жестоко наказала меня судьба за мое самолюбие и староверство в литературе! Вместо известных стихов Ломоносова:
О ты, что в горести напрасноНа Бога ропщешь, человек!
я прочел, по непостижимой рассеянности, следующие два стиха:
О ты, что в горести напрасноНа службу ропщешь, офицер!
<…> Я потом объяснился с Г-вым и постарался уверить его, что это была несчастная ошибка и рассеянность <…>; я доказал профессору, что коротко знаком с Ломоносовым, что я по личному моему убеждению назвал его первым писателем; узнав же, что я почитатель Шишкова, он скоро со мной подружился. Г-в сам был отчаянный Шишковист» (Аксаков 1856, 368—369). Оказывался возможным и сюжет детского самоотождествления с Ломоносовым, интерпретируемый, разумеется, иронически: «На одном из <…> уроков, заданных нам по Востокову, я провалился; это произвело во всем классе впечатление; так как, – рассуждали товарищи, – если провалился он, т. е. я, самый что ни на есть Ломоносов, то что же ожидает их, остальных? / Время подходило к лету. Оставленный без отпуска, я решительно не знал, что мне делать. <…> Другие оставались без отпуска довольно часто <…>, но я, я – это совсем другое дело. И из-за чего? Из-за грамматики Востокова, по русскому языку? Я, я – Ломоносов!..» (Случевский, 4, 263—264).
Он поэт, снискавший бессмертие, что признают и современники, и потомки: «Стихотворство и красноречие с превосходными познаниями правил и красоты российского языка столь великую принесли ему похвалу, не только в России, но и в иностранных областях, что он почитается в числе наилучших лириков и ораторов. Его похвальные оды, надписи, поэма „Петр Великий“ и похвальные слова принесли ему бессмертную славу» (Новиков 1772, 128); «Он вписал имя свое в книгу бессмертия, там, где сияют имена Пиндаров, Горациев, Руссо» (Карамзин 1803, [10]); «Тень великого стихотворца утешилась. Труды его не потеряны. Имя его бессмертно» (Батюшков, 2, 180); стремлению славить его полагает пределы только смерть: