Герхард Менцель - Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Лессинг давно уже хотел сбросить с плеч изрядную часть каждодневной библиотечной рутины, чтобы высвободить больше времени для собственной научной и прочей работы.
Так что и этот вопрос был своевременно улажен.
В радужном настроении он поехал в резиденцию, чтобы оттуда на следующий день в новой почтовой карете отправиться через Ганновер в Целле и Гамбург. Но его перехватил Эберт.
Он сообщил, что наследный принц пожелал лицезреть Лессинга в своем загородном замке Вехельде.
— Так я в отпуске или нет?
— Приходится подчиняться, дорогой друг!
— Будь я тем отчаянным молодым человеком, каким был когда-то, я бы разорвал эти путы раз и навсегда…
Эберт вызвался поехать в Вехельде вместе с Лессингом. По-видимому, он опасался несдержанности своего друга.
Они собирались уже переступить порог замка, но их опередил какой-то жизнерадостный придворный вельможа. Острый взгляд Лессинга успел заметить и улыбку, и даже болтающийся на ленте орден, хотя мужчина в отливающем серебром камзоле обернулся к нему лишь на мгновение. На придворном была богато украшенная треуголка, которую он носил с таким вызывающим высокомерием, что трудно было удержаться от улыбки. Один угол он надвинул на левую бровь.
Когда он поднимался по лестнице, у него слегка подогнулись колени, но он остановился и удержал равновесие, не касаясь перил.
— В этакую рань — и уже навеселе!
— Так или иначе, он может себе это позволить, — прошептал Эберт. — Синьор Никколини. Он ведает в герцогстве придворными увеселениями. К тому же он именует себя — это вас должно заинтересовать — «директором театра», хотя в Брауншвейге и нет постоянной труппы. Но, в действительности же это главный сводник при дворе.
— Как мой Маринелли, — заметил Лессинг.
Эберт его не понял.
— Главный сводник моего принца, — пояснил Лессинг.
Но Эберт как будто не заметил, что речь идет о литературе.
— Герцог, — заявил он, — выплачивает Никколини ежегодное вознаграждение в тридцать тысяч талеров.
— Тридцать тысяч! — Они уже опять говорили о том же человеке.
— Тридцать тысяч из года в год! — снова повторил Лессинг. Чтобы получить от герцога такую сумму, — пронеслось у него в голове, — ему бы пришлось проторчать Среди древних фолиантов пятьдесят лет. — Абсурд! — раздраженно произнес он.
Наследный принц принял обоих в своем просторном кабинете. Сначала он побеседовал с Эбертом, затем возвратил Лессингу предисловие к «Фрагментам безымянного», произнеся при этом несколько ничего не значащих фраз, но все это было лишь предлогом, чтобы заявить ему, что библиотека находится на его, принца, попечении и что, следовательно, отпуск следовало испрашивать у него.
Но и Лессингу нашлось, что ответить принцу. Он сообщил, что получает из Лейпцига, Берлина и других мест предложения издать его сочинения без «обычной цензуры». Единственное: он хотел бы, чтобы эта заслуга принадлежала в первую очередь тому герцогству, в котором он живет и работает…
Принц принялся обсуждать этот вопрос и возразил, ему-де нужна полная гарантия того, что библиотекарь не напечатает ничего, порочащего религию и добрые нравы. Ну да ладно, ну хорошо, он подумает! Ему, Лессингу, следует тогда подать свое, верноподданнейшее прошение герцогу Карлу в Брауншвейг.
Затем библиотекаря Лессинга пожелал видеть старый герцог Фердинанд — дядя наследного принца, — которому, собственно, принадлежало Вехельде. По дороге из покоев одного монарха в покои другого Эберту пришлось выслушать от Лессинга немало горьких слов…
Когда они наконец покинули замок, Лессинг произнес:
— Ну как тут не задуматься над древней мудростью: никто не может служить двум господам!
Но Эберт считал более уместным задуматься над тем, что может больше опорочить религию и добрые нравы: слово или дело. Перед замком стояла коляска графини Бранкони. Лессинг уже хорошо знал все эти истории: наследный принц привез графиню Бранкони несколько лет назад из поездки по Италии. Теперь — таково было общее мнение — он был бы весьма не прочь втихомолку отделаться от этой метрессы, обходившейся ему ежегодно в шестьдесят тысяч талеров. Ибо, помимо различных «актрис», поставляемых «директором театра», была еще фрейлина фон Хартенфельс, к которой он благоволил… И, кроме того, наследный принц Карл Вильгельм Фердинанд был женат на английской принцессе…
Почти незаметно начал накрапывать мелкий дождь и зарядил на несколько дней. Вот так случилось, что Лессинг выбрал кратчайший путь — старый тракт через Целле на Гамбург — и ехал по обширной равнине вяло и совершенно безучастно. С берез стекали потоки воды, и над широкой степью висела туманно-серая пелена дождя.
Ева встретила его в окружении детей, и потому была сдержаннее, чем обычно. Энгельберт и Фриц, казалось, совсем не помнили его, да и не удивительно: Энгельберту было всего шесть лет, а Фрицу не исполнилось и трех. Зато Амалия, Мальхен, даже побледнела от радости и возбуждения.
Церемонно поздоровавшись, девчушка — ей было лет десять, а может и одиннадцать, — тотчас вышла из этой роли и спросила:
— А можно, я сварю вам завтра чечевицу?
Этот вопрос растрогал Лессинга, ибо он всегда называл чечевицу своим любимым блюдом.
— Я думаю, Мальхен, мы сварим ее вместе, — ласково ответил он, и эта «возня» вокруг чечевицы стала для всех на следующий день чудесной забавой.
— Сперва ты должна чечевицу помыть, — напомнил он.
— Так тянет отведать — не знаю, как быть, — со смехом ответила Мальхен.
— Как? Ты рифмуешь? — поразился он.
Когда она положила чечевицу в кастрюлю и добавила туда воды и приправ, он поднял палец на манер школьного учителя:
— Чечевица должна долго вариться!
— Недель пять или десять — годится? — опять в рифму ответила малышка.
Тут Лессинг понял, что не приготовление похлебки, а сочинение рифм было самым привлекательным в этом совместном занятии, и с радостью подхватил игру:
— Ну-ка, луку настрогаем!
Слезы льются, мы страдаем!
Стоит ли говорить, что каждый из детей захотел резать лук до тех пор, пока из глаз не потекли слезы.
Наконец Ева спросила:
— А соль вы не забыли в суп добавить?
— Пора уже на стол тарелки ставить! — бодро отозвалась Мальхен.
Но хозяйка заставила нетерпеливых рифмоплетов еще некоторое время подождать. Сначала следовало поджарить на масле ломтики белого хлеба, потом надо было приготовить ржаную «подболтку», потом то, потом это… В конце концов лишь у Мальхен хватило терпения дождаться, пока накроют на стол.
Когда вечером в доверительной беседе Лессинг заговорил о счастливой семье, одаренных, столь очаровательно непосредственных детях, Ева стала вдруг робкой и нерешительной. Она сказала, что никак не может забыть одно переживание, связанное с ее путешествием, и что эта картина людских страданий ее страшит.
— Дело было в Баварии между Мюнхеном и Аугсбургом, на сельской почтовой станции, — рассказывала Ева. — Кучер переменял лошадей. Я тем временем выбралась из кареты, чтобы немного размять ноги. Неожиданно меня обступили нищие — человек восемьдесят, а то и больше. Все произошло очень быстро. Эти оборванцы взяли меня в кольцо и с угрожающим видом стали требовать «милосердного подаяния». Я тут же сообразила, что слишком большое число нуждающихся делало любую милостыню бессмысленной. Наконец, почталион обратил на меня внимание, подбежал и со злобным выражением лица принялся угрожающе размахивать кнутом. Только тогда эти несчастные горемыки отстали от меня. Вся дрожа, я добралась до кареты, и кучер поспешно поехал прочь, словно спасаясь от погони. — Это произошло в убогой деревушке, — добавила Ева, — можете себе представить, как обстоит дело в городах. В Мюнхене целые семьи преследуют приезжих по пятам и громко жалуются на свою судьбу, крича при этом, что нельзя же их вот так оставлять подыхать с голоду.
С тех пор меня охватывает страх, когда я думаю о своих детях. Что с ними будет? — продолжала Ева. — Вести из Вены неутешительны. В письмах оттуда сообщается, что иноверцам собираются запретить держать мануфактуры и магазины.
Ева сообщила, что истово религиозная императрица Мария Терезия повсеместно вербует новообращенных и уже предложила ей сменить веру. Если ущемление прав «иноверцев» станет законом, ей придется отдать свои венские мануфактуры ни за грош и остаться с детьми без средств к существованию, как те нищие у дороги.
— Я не могу побороть свой страх. Как мне выбраться из этого лабиринта? Я готова жить в самом жалком захолустье на хлебе и воде, лишь бы только спастись от этих бед.
Никогда еще он не видел ее такой растерянной. Тогда он взял ее за руку и успокаивающе произнес: