Мариэтта Чудакова - Беседы об архивах (с илл.)
Почему же такое двойственное впечатление производит портрет молодого человека, помещенный в начале книги? В альбоме среди фотографий 1910-х годов он был бы «у себя дома»; помещенный в контекст книги — в тридцатые годы, — он резко обнаружил эту прикрепленность к своему времени, несоответствие иной эпохе, стиль стал стилизованностью и приобрел возможность пародийного истолкования, подтвержденного текстом книги. Но, став частью книги, фотографии не подчинились только новому их осмыслению; они не утратили и своей «подлинной» окраски, оказавшейся также необходимой автору. Появился некий мерцающий эффект: «живые люди» на фотографиях безмолвно подчеркивали серьезную ноту авторского голоса. Повесть сильнее, чем остальные произведения Зощенко, ориентированная на пореволюционную «биографию» целого социального слоя, оказалась как бы продокументированной: лица на снимках глянули на читателя в упор, как реальные безымянные «двойники» героев, разделившие их историческую судьбу. А стилизованность их поз и костюмов попадала в унисон с не менее сильно звучавшей в повести нотой иронической.
…Но будем рассматривать нашу «без замысла» подобранную коллекцию дальше. Вот предвоенные фотографии — учительская горного техникума в маленьком городке Северного Казахстана. Карта Европы на стене, свежая газета, в которую с такой истовостью вглядывается молодой преподаватель.
Лето 1940 года, пионеры и комсомольцы Артека — отличники и активисты на экскурсии в Алупке. Фотография черно-белая, но яркое крымское солнце заливает каменного льва на дворцовой лестнице, белоснежные панамы и блузки, одинаковые у девушек и ребят.
На первый план вылезают длинные ноги и руки пятнадцатилетних мальчиков. Глаз невозможно оторвать от этих голоногих, долговязых, залитых солнцем, на которых с почти осязательной неотвратимостью наползает лето 1941 года.
31 декабря 1940 года. Московская квартира, освещенная в праздничный вечер верхним светом и огнями елки. Четверо детей — от пятнадцатилетнего до трехлетней — и мать, которая через десять месяцев поедет с ними из Москвы в товарном эшелоне. Фотографии первых военных месяцев… первых послевоенных лет. Высокие «солдатские» плечи на платьях женщин, пиджаки с чужого плеча на мальчиках, мужчины в сапогах и галифе.
Нет, многократно осмеянные каменные лица, вытаращенные глаза и застывшие позы на провинциальных фотографиях не только смешны. Хорошо, что существует это странное чувство, побуждающее самых разных людей запечатлевать свою историю, а с нею и само время. И мы беремся утверждать, что так широко распространившееся сейчас и уже очень высокого уровня достигнувшее искусство художественной фотографии не сможет заменить для истории общества безыскусственного «массового» фотографирования — без замысла, без отбора, без видимой цели. Сама случайность выбора объекта оказывается здесь принципиально важной — потому что самый осмысленный отбор не может предугадать, какие именно стороны сегодняшней нашей жизни, какие ее подробности станут интересны будущему историку.
— Получается, что мы как будто не вполне хозяева собственным своим фотографиям, хранящимся в столе бумагам…
— Во всяком случае, это предмет для размышления.
Попробуйте, например, ответить: кому принадлежат адресованные вам письма? Вопрос совсем не простой, и разные люди в разные времена отвечали на него по-разному.
А. Чехов — тщательнейшим образом хранил письма всех лиц, к нему писавших. После смерти его все эти письма обнаружены были в архиве писателя в образцовом порядке. Этого нельзя сказать, к сожалению, о его корреспондентах — почти все они хранили письма Чехова с гораздо меньшим тщанием. И потому на 39 писем В. Гиляровского, сохраненных Чеховым, приходится лишь шесть его ответных, а остальные три с лишним десятка пропали. В переписке же Чехова с братом Александром, совершенно замечательной, как известно, богатством ее содержания, не хватает не менее чем ста писем писателя.
Среди писем, сохраненных Чеховым, два письма с Сахалина от лица совершенно безвестного — ссыльнокаторжного Максима Хоменко, с которым писатель познакомился во время поездки на Сахалин. Из этих полуграмотных, но искренним благодарным чувством продиктованных писем мы узнаем совсем не безразличные для биографии Чехова и для любого его читателя подробности: «Телка, которою Вы изволили меня наградить в 90-м году, растет, в настоящее время стоющая ценою сорок рублей серебром, в которой сосредотачиваются все мои надежды. Смотря на это животное, ежедневно благодарю Вашей милости, и вечно буду молиться богу и благодарить Вас, Ваше высокоблагородие, за такую великую для меня несчастного человека сделанную Вами награду».
И. Гончаров — после смерти писателя его душеприказчик М. Стасюлевич, согласно с волей гюкойного, возвратил все хранившиеся в его архиве письма их авторам. Часть этих писем впоследствии была навсегда утрачена…
И. Левитан — незадолго до смерти поручил своему брату сжечь все хранившиеся у него псьма, что тот и исполнил на глазах умиравшего. Сгорело более ста писем А. Чехова, долгие годы связанного с художником самой тесной дружбой, письма В. Серова, которых и вообще-то сохранилось крайне мало, письма К. Коровина.
Потомки — не судьи. Мы не вправе выносить приговоры поступкам этих людей, быть может, не вправе даже их оценивать. Но можно попробовать понять систему их рассуждений, моральные стимулы, управлявшие этими столь разными поступками.
И. Гончаров, несомненно, считал сохраняемые им до поры письма собственностью тех, кто их написал, что и выразил своей предсмертною волей, оставив за авторами писем право распорядиться ими по усмотрению. В этом своем ничем не ограниченном праве не сомневался и А. Куприн. За год или два до смерти он оставил завещание:
«В случае моей смерти прошу:
1. Похоронить меня по христианскому обряду и с наибольшей скромностью.
2. До могилы меня никому не провожать.
3. Панихид по мне не петь.
4. Речей надо мною не говорить и статей или воспоминаний обо мне не писать.
5. Если у кого есть мои письма и портреты — сжечь их.
6. У всех, кому сделал зло или какую неприятность, — простить меня.
7. Всем же попутчикам в жизни принять — глубокую благодарность».
Некоторые пункты этого документа показывают твердую уверенность завещателя в своем праве распорядиться не только порядком своих похорон (на что может, конечно, рассчитывать каждый живущий), но и посмертной своей историей: он хочет удержать всех людей от писания «статей и воспоминаний» о нем… И второе — свои письма ко всем адресатам он считает личной своей собственностью и желает предать уничтожению.
Противоборствующие свойства личности Куприна, хорошо известные именно благодаря его биографам и мемуаристам, сказались в этом документе с полною силой.
И. Левитан рассматривал полученные им письма как личную свою собственность, которой он, а не авторы писем, волен распорядиться как угодно. Сомнений в этом его праве не было ни у него, ни у его брата.
Брат не просто выполнял скрепя сердце просьбу умирающего — письмо, написанное им уже после смерти художника М. П. Чеховой, говорит о том, что он выполнял свою печальную миссию истово, в полном сознании справедливости такого решения: «Пусть ничего не ждут.
Судачить по поводу уничтоженной переписки не придется ни устно, ни печатно. Увы и ах!..Сожжены письма, как я уже и раньше передавал Вам, мною еще при жизни его по его приказу и на его глазах.
Сделано это мною охотно, так как я мысленно вполне одобрил его решение и сам поступил бы так же, даже и теперь».
Таких примеров великое множество.
Одним из самых близких друзей поэта, прозаика и историографа Н. Карамзина был А. Петров; вместе они редактировали первый русский журнал для детей «Детское чтение», издававшийся Н. Новиковым. Письма Н. Карамзина к А. Петрову были бы ценны не только для биографов писателя, но и для истории нашей литературы — именно там, по-видимому, впервые проявились черты новой — карамзинской прозы.
После смерти А. Петрова Н. Карамзин пытался выручить письма через своего приятеля, поэта и министра двора И. Дмитриева и 21 марта 1793 года писал ему:
«Мне очень хочется иметь все бумаги покойного моего друга. Если хочешь обязать меня, то попроси их у брата его Ивана Андреевича. Надеюсь, что он сделает для меня это великое одолжение, а если не сделает, то я прошу его возвратить мне хотя одни письма мои, которые ни для кого не могут быть интересны». 4 мая того же года Н. Карамзин благодарит И. Дмитриева за исполнение его просьбы и далее пишет: «Я доволен, что письма мои сожжены, но для чего г. Петров не хотел отдать их мне, не понимаю. Жаль мне, что я заставил тебя ехать к человеку не весьма учтивому; но ты очень обязал меня». За кротким тоном письма несомненное глубокое огорчение писателя. Однако поступок брата покойного оценен, как видим, всего лишь как неучтивый. Само же право его распорядиться подобным образом письмами, адресованными покойному брату, сомнению не подвергнуто.