Вадим Цымбурский - Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков
Флоровский обличал евразийство за «покорное и даже угодливое приятие творимой новизны», за «дурное кровяное почвенничество», расточающее историю Церкви в судьбах евразийского конгломерата. Доктрину «потенциального православия» он обличил как оправдание сделок с Востоком вне и внутри России, готовом растворить Святую Русь. Программа секулярного государства с православной правящей партией, пекущегося о всех евразийских верованиях, для Флоровского выражала готовность евразийцев к антиправославной конъюнктурной политике ради ублаготворения «своего» Востока. По Флоровскому, этот «свой» Восток следовало знать, чтобы чувствовать грань между ним и православной Россией.
Напротив, для Бицилли и в 1922, и в 1927 гг. «Россия-Евразия» – всего лишь совокупность «срединных земель и народов, способных послужить внутренней связи материка в их национально-федеративном обустройстве, – чистая идея евразийства». Не приняв «евразийства заданностей», Бицилли пытается его отсечь как болезненный автономный нарост на здоровом «евразийстве данностей». Воправославление Старого материка – миф в худшем смысле, Россия как «средоточие православия» – нелепость: «православие» и «Евразия» – сферы не совпадающие, православных масса вне России, а внутри нее полно иноверцев. «Потенциальное православие» – плохая пропаганда, ни для мусульман, ни для буддистов неприемлемая. «Православная правящая партия» в секулярном государстве – не беспринципный компромисс с Востоком, как для Флоровского, но прямо наоборот – путь к «безраздельному и неограниченному господству одной категории граждан над всеми другими или, что на практике в евразийских условиях одно и то же, такому же господству одного народа над всеми прочими».
Таким образом, сопряжение двух смыслов под одной словесной оболочкой формулы «Россия-Евразия» было изначальной чертой мысли ранних евразийцев, – и эта омонимия явно мешала им рассмотреть различие двух путей, по которым они пытались идти одновременно. Один путь, открытый для «консервативных революционеров», принявших конец Петербургской монархии, состоял в апелляции к духу Московского царства, к его мировидению, парадоксально совмещенному с новейшей геополитической сюжетикой: противостояние хартленда и приморья интерпретируется как сказание о стране-сердцевине материка как «средоточии» мира, предназначенного стать православным царством. На другой путь толкало зрелище большевистской сборки в отодвинутой от Европы России, где с отпадом запада Империи резко возрос процент тюрок и монголов, «заговоривших на своих признанных официальными языках» и получивших федеративно-государственное обустройство. Для «правых» евразийцев, как Савицкий и Трубецкой, не склонных к «большевизанству», второй путь состоял в том, чтобы принять новую сборку помимо ее идеологии, но как бы возводя в идеологию технику сборки и ее результаты сами по себе. А то были два разных пути, но евразийцы старались не замечать их расхождения: возможно, интуитивно страшились, как бы любое из решений не подорвало либо ценностного обеспечения программы, либо ее прагматической жизненности.
Более того, характерно, что в полемике с «левым евразийством», провозгласившим дуализм религии и политики, отцы раннего евразийства провозглашали себя православными монистами, как бы не замечая того дуализма, который пронизывал их доктрину, начиная с двоякого осмысления ключевого понятия-лозунга. Эта спорная двусмысленность могла бы быть преодолена в случае сознательного конструирования идеологии с двойным дном, которое бы экзотерически проповедовало федерацию Земель и Народов, а эзотерически пестовала бы веру в Православную Ойкумену – Евразию Третьего Тысячелетия. Однако это потребовало бы пропаганды на разных уровнях и по разным каналам с учетом различия «евразийства профанов» и «евразийства пастырей». Вместо этого евразийцы исподволь нащупывали разные мостики между двумя смыслами «Россия-Евразия»: то поднеся миф о жаждущем «воправославиться» Чингисхановом наследии, «Монголосфере», то обсуждая Византию – первую православную «Евразию» – с точки зрения варварской пестроты ее культурной стилистики, то обыгрывая тему России как европейско-азиатского «промежуточного члена» при помощи квазибиблейской фразеологии воссоздания «рассыпанной храмины» континента.
Евразийский дискурс – выражение фундаментального кризиса, этот кризис может быть оценен как столкновение двух идейных установок при попытке закрыть глаза на их сущностное различие, при нежелании делать между ними выбор. Но с другой стороны, коль скоро мы видим здесь столкновение двух геополитических сюжетов, можно показать, что сам кризис в известной мере имел геополитический смысл.
VIII
В геополитическом смысле эта двусмыслица евразийства проявляется в следующем. Объявляя эталоном евразийской национальной политики стратегию Московской Руси, евразийцы невольно апеллируют к эпохе, проникнутой не просто жестким противостоянием народов леса и степи: речь идет об эпохе, когда лес (культура православия) геополитически жестко наступал на степь, подчиняя ее области своей гегемонии, низводя степь до статуса своей периферии. Московские цари принимали татар, да и вообще тюрок, на свою службу, – но именно на службу православным Белым царям – в той же мере, в какой степь не была замирена, Московская Русь жестко отделялась от нее цепью засек. Евразийцы с самого начала делают упор на синтез леса и степи, с выдвижением степи на первый план как доминирующего стержня, организующего Россию-Евразию. Фактически за их апелляциями к наследию Чингисхана и к «Монголосфере» раскрывается пафос пересмотра структуры России с утверждением нового доминирования пояса степей и пустынь над лесом – опорным «месторазвитием» русских.
Например, Трубецкой в своем «Наследии Чингисхана» обосновывает нежизнеспособность Киевской Руси следующим образом. Геополитический смысл Киевской Руси заключался в обеспечении товарообмена между Балтийским и Черным морями. Однако, Киевская Русь не могла выполнить этого задания, поскольку южная часть этого пути оказывалась под постоянной угрозой кочевников. Киевской Руси ничего не оставалось, кроме как деградировать в конгломерат борющихся между собой отдельных владений, не имеющих чувства объединяющего их целого, ибо само это целое не имело смысла. Евразия Трубецкого предстает в противоборстве рассекающих лесной пояс речных меридиональных осей и гигантской степной оси от Дуная до Восточной Сибири. Держава, контролирующая любую из речных систем, контролировала лишь часть Евразии, и все усилия такой державы могли быть сводимы на нет со стороны степи. Держава, контролирующая полосу степей, держит под своей властью всю Евразию: такой силой была империя Чингисхана. Ее преемницей стало Московское царство, Российская империя. Получилось, что ядром Империи, основой ее геополитической идентичности выступали обезлесенные пространства, степи и травянистые пустыни [Трубецкой 1991 (1925)].
В том же ключе Савицкий утверждал, что «в течение первых тысячелетий известной нам истории Евразии русское (восточнославянское) племя стояло в стороне от большого русла евразийской истории, хотя основные события ее и отзывались на нем непосредственно. Так называемая Киевская Русь возникла на западной окраине Евразии в эпоху временного ослабления общеевразийских объединительных тенденций» и не заслуживает особого внимания со стороны историка Евразии. (Лишь позднее Савицкий скорректировал свою точку зрения, указывая на империю Новгорода, на движение владимиро-суздальцев к Уралу. Однако, эта корректива не была радикальной, поскольку речь шла об операциях в пределах лесной полосы, евразийская же доктрина акцентировала роль степи.) Савицкий приходит к заключению, что русская история «до XV века была историей одного из провинциальных углов евразийского мира» и лишь после XV века вырастает в историю всей Евразии. Однако, он сам признавал, что до конца XVII века Россия по преимуществу собирала лесную зону и отчасти лесостепь, жестко отгораживаясь от степи как таковой, ограничиваясь контролем над отдельными, стратегически значимыми точками в степи и пустыни. Таким образом, реально Россия становится Евразией никак не в эпоху Белого Царства, представляющего «религиозное оправдание» евразийского мира, но только в эпоху европеизированной «антинациональной монархии», начинающей с 1730-х выдвигать пикеты в степь и кончающей к 1880-m ликвидацией всех преград внутри «Евразии». Геополитическое утверждение России – европейской державы совпадало с утверждением России-Евразии: царство XVI-XVII вв. не было ни той, ни другой.
Отсюда внутренняя двусмысленность позиции евразийцев. Особенно любопытны раздумья Савицкого в разное время насчет евразийских столиц. В одной из работ, сопоставляя центры объединения Евразии во II тысячелетии (династия Чингисхана, династия Тимура, Московское царство, Петербургская империя), Савицкий выводит формулу смещения этих центров из монгольского ядра сперва в долготное ядро континента, затем на долготную ось Доуралья и, наконец, на западную сторону России. Там, где движение евразийской политической объединительной традиции скрестилось с движением культурной традиции западной части старого света (в виде влияний византийских и европейских), – в той среде образовался российский политико-культурный «объединительный узел» [Савицкий 1927а, 48]. Итак, Савицкий приходит к возможности «евразийской» апологии имперского Петербурга, впервые подмявшего под себя «степную ось».