Александр Семенов - Империя и нация в зеркале исторической памяти: Сборник статей
Требования Сандры Калниете к «новой» Европе, высказанные в этой речи, а затем в ответе [186] на критику в ее адрес со стороны большинства латвийского населения, были существенно менее сенсационны, чем можно было подумать, читая и слушая отклики в немецких средствах массовой информации. Ведь то, что она сказала о равноценности национал-социализма и коммунизма, в значительной мере совпадает с разделяемой всеми поляками историко-политической позицией по отношению к массовой казни в Катыни, совершенной Красной армией и приписанной советскими властями вермахту. Схожий пример – отношение в Эстонии к новому «Музею оккупац ий Эстонии», т. е. советской оккупации в 1940—1941 годах, немецко-фашистской в 1941—1944 годах и снова советской в 1944—1991 годах. По степени презрения к человеку и жестокости одна оккупационная власть ничем не отличалась от другой. Эта суммарная оценка пяти десятилетий диктатуры (1939—1989) в Польше даже нашла свое институциональное воплощение: хронологические рамки, в которых работают Совет по сохранению памяти о войнах и мученичестве (Rada Ochrony PamiQci Walk i MQczeństwa), подчинявшийся сначала МВД, а потом Министерству культуры, и созданный в 2000 году при правительстве Институт национальной памяти (Instytut PamiQci Narodowej), охватывают и коммунистический период, и годы Второй мировой войны [187] . Для Польши эта интегральная перспектива усиливается благодаря травме, полученной от решения Ялтинской конференции (1945). В ходе раздела сфер влияния между тремя основными союзниками по антигитлеровской коалиции Польша, с молчаливого согласия Лондона и Вашингтона, воспринятого поляками как предательство, была отнесена к советской сфере влияния. При этом Польша потеряла часть территории на востоке и приобрела земли на западе [188] . Милан Кундера предложил образное выражение occident kidnapp é, которое означает «похищенную» Сталиным с одобрения Рузвельта и Черчилля часть «Запада», а именно Восточно-Центральную Европу. [189]
Реакция немецких средств массовой информации на речь Сандры Калниете в Большом зале лейпцигского «Гевандхауза» показывает, что внутри расширяющегося Европейского союза существует фундаментальное разногласие по вопросу о политике в отношении прошлого [190] . В немецкой публичной сфере дополнительным указанием на это стала эскалация огульных обвинений в антисемитизме в адрес всех восточноевропейских стран, ожидающих приема в ЕС. Оспаривание уникальности нацистского террора рефлекторно расценивается как релятивизация Холокоста [191] . При этом обычно ссылаются на речь французского политика, бывшего президента Европейского парламента и жертвы Освенцима Симоны Вейль, произнесенную 27 января 2004 года, в День памяти жертв национал-социализма, в бундестаге (Берлин):
...…катастрофа еврейского народа еще недостаточно признана в некоторых восточноевропейских странах, в частности, из-за манипуляций со стороны коммунистических режимов, которые долго оставались там у власти. Воспоминание о страданиях, причиненных этим народам нацистскими оккупантами, затмило зло, причиненное евреям, причем иногда даже при тайном согласии этих народов. Нужно видеть эту реальность. В освобожденных теперь от коммунистического ига восточноевропейских государствах имеются другие воспоминания, которые выступают в качестве защитного экрана, отгораживающего их от необходимой работы по воспоминанию о геноциде евреев: в сознании этих народов, почти полвека подчиненных советскому господству, жертвы коммунизма вытеснили жертв национал-социализма. Хуже того: памятью и историей манипулируют порой так, что ссылки на причиненное Советами зло превращаются в оправдание антисемитизма. В то время, когда Европа открывается на Восток, такие случаи вызывают особую тревогу, ибо сопровождающие их псевдоисторические споры касаются самой сути будущей Европы. Воссоединенная Германия, испытавшая на себе обе формы тоталитаризма, несомненно, может оказать новым государствам – членам Евросоюза большую помощь в том, чтобы взвешенно подойти к проблеме перекосов памяти. [192]
В самом деле, поставленное на индустриальную основу уничтожение евреев в нацистской Германии в культуре памяти Восточной Европы оценивается иначе, чем в немецкой. Чешско-шведский журналист Томаш Сниегон недавно описал чешскую ситуацию в формуле «их Холокост нас не касается» [193] . Такие же представления характерны, к примеру, для Латвии [194] или Болгарии [195] , существуют они и в Венгрии [196] , но схожие «перекосы памяти» можно найти и в Западной или Южной Европе. С другой стороны, очевидно, что в Словакии дело обстоит иначе, чем в Чехии [197] , что в коммунистической Польской Народной Республике память о Холокосте имела гораздо более высокую значимость, чем может показаться сегодня [198] . После падения коммунистических диктатур новые мемориалы Холокосту были сооружены в Бухаресте, Риге и Братиславе [199] . Таким образом, и здесь при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что, вопреки некоторым утверждениям, культура памяти не разделена между Западом и Востоком. Нелепо приводить этому параисторические объяснения, ссылаясь на османское иго, господство царской России и советскую власть [200] . Скорее, перед нами лоскутное одеяло, или система «центр–периферия». Об этом же свидетельствует тот факт, что Porrajmos (уничтожение европейских синти и рома) в равной степени отсутствует как в западноевропейской, так и в восточной культуре памяти.
Лейпцигская речь Калниете релятивизировала и дихотомическое различение «горячего» и «холодного» воспоминания, которое Чарльз С. Мэйер ввел для описания «политического периода полураспада фашистской и коммунистической памяти». Согласно его теории, воспоминание о преступлениях национал-социализма, прежде всего о Холокосте, – это «исторический плутоний, который своим убийственным излучением заражает все вокруг на столетие вперед». Тогда как воспоминание о преступлениях коммунизма – прежде всего о ГУЛАГе – имеет «гораздо менее длительный период выпадения радиоактивных осадков, как, например, изотоп трития», который «относительно быстро испаряется» [201] . Мэйер объясняет это, во-первых, тем, что «сообщество помнящих» национал-социализм, т. е. его жертв, охватывает всю Западную и Восточную Европу, «в то время как Советы навязали свой режим только России и Восточной Европе». Во-вторых, он констатирует отсутствие посткоммунистического эквивалента «индустрии Холокоста», о чем свидетельствует незначительное количество памятников, музеев и прочих мемориалов коммунистического террора в Восточной Европе [202] . В-третьих, он усматривает качественную разницу между «целенаправленным террором, [характерным для] нацистской политики геноцида» и «бессистемным террором при сталинизме». Жертвой последнего мог, по теории вероятности, стать любой человек. Первый же выбирал своих жертв «по однозначно определяемым признакам» [203] . И наконец, главное различие, с точки зрения Мэйера, лежит в разной «мере стыда»: в том, что касается национал-социализма, мера эта высока даже у поколения, сменившего поколение преступников. А в случае коммунизма даже сами преступники почти не стыдятся своих действий. [204]
Даже если отвлечься от того, что на фоне чернобыльской катастрофы «ядерная» метафора Мэйера представляется крайне неудачной, его теория выглядит слишком «западной», даже ориентализирующей. Кроме того, первый и третий из четырех приведенных им аргументов с точки зрения восточноевропейских жертв террора, вероятно, не имеют никакого значения, второй может расцениваться как последствие коммунистического ига, а четвертое обстоятельство, при всей своей убедительности, оказывается дополнительным аргументом в пользу представлений о «чуждом», навязанном, а потому особенно гнусном коммунистическом режиме.
VI
Прототипическим примером второй группы стран является Украина, которая в плане культуры памяти распадается на две части. Это особенно наглядно видно по тому, какие разные названия используются для обозначения Второй мировой войны. В то время как в советской по своей ментальности, русскоязычной Восточной Украине придерживаются советской формулы «Великая Отечественная война» (несмотря на то, что «отечество» с 1991 года – это уже не СССР, а Украина), в Западной Украине, где сильно национальное сознание, используют дистанцирующее понятие «немецко-советская война». Из него следует, что Украина, хотя и была затронута этой войной, не принимала в ней активного участия [205] . В двойственной украинской культуре памяти составные части, как правило, просто соседствуют, не будучи никак связаны друг с другом. Таня Ричардсон в своем исследовании конкурирующих схем памяти о советском периоде на Украине приходит к выводу, что возникший во время Второй мировой войны политический и идеологический водораздел между «сочувствующими» Красной армии, с одной стороны, и сторонниками патронируемых немцами украинских националистических формирований – с другой, довольно точно воспроизводится в разграничительной линии, проходящей сегодня между двумя большими общественными группами. Их, говоря в самых общих понятиях, можно обозначить как «те, кто за СНГ» и «те, кто за ЕС». Характерен записанный ею разговор одной львовской учительницы истории с ученицей: