Борис Кагарлицкий - Статьи в журнале "Русская Жизнь"(v.1.1)
Население «этой страны» - уже не дикие крестьяне, а образованные граждане, в значительной массе сами «полуинтеллигенты». Но идеологию интеллектуальной элиты по-прежнему не разделяют. Значит - все равно отсталые, «деформированные коммунистическим опытом», «совки». Просветительский пафос сменяется презрением. Интеллектуальная элита по-прежнему противостоит массе, но, в отличие от XIX века, испытывает к ней не сочувствие, а ненависть. И страх.
Отныне отрицание «коммунистической системы» сопровождается вполне догматическим (воспитанным той же системой) идеологическим конструированием, когда вся палитра красок сводится к черному и белому цвету. В соответствии с правилами догматического мышления тезис о превосходстве капитализма становился универсальным ответом на любую проблему советской жизни, так же, как ранее лозунг превосходства советского порядка должен был устранить любые сомнения и вопросы по поводу текущего положения дел. Проклиная «совок» и «коммунистическую казарму», либеральная интеллигенция оставалась по своему менталитету и образу жизни сугубо советской, с той лишь разницей, что она по капле выдавливала из себя все прогрессивное и демократичное, что было в советском опыте. Понятие о демократии у нее сложилось весьма своеобразное: не власть большинства (как можно быдлу власть доверять?), а некая система процедур, при которой во главе государства оказываются «правильные» люди. Не удивительно, что эта извращенная советскость превратилась в непроходимый барьер, отделивший русскую (восточноевропейскую) либеральную интеллигенцию от западной. И дело не только в левых симпатиях последней, а во всем стиле мышления - менее догматическом, критичном и политкорректно-гуманистическом. При всей симпатии к диссидентам в СССР западный интеллектуал не мог понять: почему для советского коллеги самоочевидно, что ссылка академика Сахарова в город Горький есть несравненно большее преступление против человечества, чем убийство тысяч людей в Чили или Аргентине?
Парадоксальным образом, несмотря на пропасть, разделившую диссидентствующую и лояльную часть интеллигенции, обе группы транслировали одни и те же ценности, взгляды и образ жизни. Официальные «критически мыслящие» эксперты вроде бы являлись заложниками бюрократии. Но бюрократы тоже мечтали о переменах. Разумеется, не в интересах общества, а в своих собственных.
Они мечтали сменить неудобные «Волги» на комфортабельные «Мерседесы», серые пиджаки - на костюмы от Диора, унылые казенные дачи - на настоящие и законно присвоенные дворцы. Короче, им хотелось стать органической частью мирового правящего класса. И такой шанс им представился на рубеже 1980-х и 1990-х годов. Странным образом теперь интеллигенция и власть шли навстречу друг другу, только делая вид, будто не замечают этого.
«Истинный ленинизм» и «социализм с человеческим лицом» не были нужны новым заказчикам. Но подобные идеи имели в конце 1980-х некоторую «тактическую ценность», в качестве своего рода «переходной программы» буржуазной реставрации. В этом качестве они были на короткое время извлечены из архива. Лицемерие получило оправдание тактической целесообразностью, спецификой момента. Нельзя было сразу говорить о своих намерениях, требовалось мобилизовать общественную поддержку для политической программы, реализация которой, в конечном счете, грозит ударить по материальному благополучию большинства общества. Постаревшие «шестидесятники» в очередной раз появились на первом плане в качестве «властителей дум». Их провозгласили учителями и моральными авторитетами. Лишь немногие предпочли остаться в стороне, с ужасом наблюдая профанацию идеалов своей молодости.
Романтические лозунги («Больше демократии - больше социализма») были скоро выброшены на свалку за ненадобностью. Советская интеллигенция в качестве специфического социального слоя исчезала. Если в прежние времена провинциальный школьный учитель и столичный академик могли с основанием считать себя частью одной и той же общественной группы, то по итогам либеральных реформ между привилегированной «интеллектуальной элитой» и массой «бюджетников» пролегла пропасть.
Однако исчезновение советской интеллигенции из социальной реальности оказалось отнюдь не равнозначно концу соответствующей культуры. Постсоветская интеллектуальная элита оказалась обречена сводить счеты с политической и идейной традицией, обрекавшей ее в новых условиях на неразрешимые противоречия. На первых порах она бурно отрекалась не только от советского прошлого, но и от самого имени «интеллигенции», предпочитая роль «интеллектуалов» (по Сартру - «техников практического знания»). Свои знания и навыки предстояло успешно и выгодно продавать на рынке по правилам буржуазного общества. Правила эти принимались полностью и безоговорочно. Между тем один из парадоксов капиталистической реальности состоит в том, что важнейшим требованием, предъявляемым рынком к интеллектуалу, является способность к критическому мышлению и идеологическому новаторству. Иными словами, люди, неспособные капитализм критиковать, самому капитализму не сильно нужны. Им в лучшем случае отводится роль пропагандистов, идеологической обслуги, с которой и обращаются соответственно. С другой стороны, главным заказчиком пропаганды в России остается власть. На первых порах заказ выполнялся с восторгом и энтузиазмом, отнюдь не ради чинов и денег. Но по мере эволюции российского капитализма власть менялась. Она формировала собственный штат профессиональных пропагандистов, не слишком изощренных в культурных вопросах, но четко выполняющих поставленные задачи.
Оказавшись отстраненными от власти, либералы внезапно снова осознали себя интеллигенцией. Критически мыслящим сословием, противостоящим правительству. Только противостояние это ведется не во имя народа и даже не во имя противоположного нынешнему порядку вещей идеологического проекта. Как и в лучшие годы после ХХ съезда, фундаментальные ценности либеральной интеллигенции полностью совпадают с принципиальными лозунгами власти. Теперь это «свободная» (рыночная, капиталистическая) экономика, развитие гражданского общества, демократические ценности западной цивилизации. Критика власти, как и в 60-е годы, сводится к обвинению в неправильном понимании, демагогическом извращении или отходе от ценностей «подлинного капитализма».
Но «шестидесятники» были демократами в том смысле, что апеллировали к ценностям и идеалам, которые разделяло - на тот момент - большинство общества. А либералы сегодняшние прекрасно отдают себе отчет в том, что находятся в непримиримом противостоянии с большинством, осуждая «неправильный» народ, для которого - при всех ее очевидных пороках - ближе оказывается все-таки власть. Этот принципиальный антидемократизм является вполне осознанным и последовательным, многократно сформулированным и выраженным, несмотря на все мечтания о «европейских демократических процедурах». Если дореволюционная либеральная публика сборником «Вехи» свою идейную эволюцию закончила, то нынешняя с тех же позиций начинает.
На этом повесть об истории русской интеллигенции можно было бы и закончить, если бы не одно обстоятельство. Если «наверху общества» политическая эволюция либералов завершается исчезновением всех интеллигентских традиций и ценностей, кроме веры в собственную исключительность, то в низах образованного сословия созревают предпосылки для возрождения интеллигентского народнического сознания. Превращение «бюджетников» в интеллигенцию, похоже, уже началось. Но окончательно это выяснится только тогда, когда на сцену выйдет новое общественное движение, вдохновляемое все теми же левыми и радикально-демократическими идеями.
Периферийная империя
Всегда на порогеВечная Россия. Художник Илья Глазунов
Вылететь из аэропорта Курумоч было совершенно невозможно. Туман парализовал воздушное движение. Впрочем, здесь это обычное дело - какой-то очень умный человек догадался устроить взлетно-посадочную полосу в ложбине, которая заволакивается туманом регулярно.
Ждать погоды не было никакой возможности. На вопрос о том, долго ли продлится нелетная погода, местные философски отвечали: может, и скоро распогодится… а может, вообще… Это загадочное «вообще» наводило на грустные мысли. Но в Москву надо было все же возвращаться.
Сдав билет, я поймал такси и направился на железнодорожный вокзал Самары. Как только машина въехала на улицы города, она чуть не провалилась в яму. Это было хуже, чем на сельской дороге.
«У нас в Самаре самые плохие дороги в России!» - провозгласил таксист, почему-то с гордостью.
«Ну, с этим многие города могут поспорить», - возразил я.
Таксист обиделся. «Нет. Хуже, чем в Самаре, не бывает. Таких ям и выбоин, как у нас нигде нет! Ни у кого!»