Александр Эткинд - Толкование путешествий
Из документов, которые опубликованы симпатизирующим Чайковскому биографом, не вполне ясно, почему он покинул шейкеров. Некоторые из его записей заставляют думать, что у шейкеров он не мог достигнуть лидерства, к которому привык в России (Ч, 169); это не мешало ему участвовать в собраниях и «танцах». В общине Фрея в эти годы оставалась жена Чайковского и, возможно, с этим был связан его уход от безбрачных шейкеров.
Чайковскому суждена была еще богатая впечатлениями жизнь. Оставив идеи ненасилия, Чайковский стал одним из лидеров эмигрантской организации эсеров; в 1896 году он по-прежнему видел «симптомы пробуждения народного самосознания» в стачках на заводах, с одной стороны, в «необыкновенно быстром росте рационалистических сект в народе», с другой стороны (Ч, 196). Теперь он, однако, разделял идеи о необходимости террористической борьбы, отвергнутые им двадцать лет назад. Однако он не отказался от своего американизма, который легко совмещал с традиционным русским национализмом. В 1921 году Чайковский писал: «Америка и Россия are two sister countries […] обе они составляют синтез всех стран старой Европы и обе призваны творить для будущего человечества, — первая в области материальной культуры, а вторая в области духовных ценностей»[224]. В этом Рахметов, образец русского американизма, слишком легко сговорился бы с Шаговым, литературным воплощением славянофильства.
Чайковский вместе с Хилковым и Гапоном занимался передачей оружия в Россию из-за границы, благословлял новую волну эсеровского террора, в 1907 году призвал эсеров начать партизанскую войну против режима. Вероятно, для организации этого нового дела он тайно поехал в Россию, вновь, как четверть века назад, выбрав сектантское Поволжье. После двухмесячного путешествия по крестьянской России Чайковский был арестован в Петербурге. Ожидая процесса, он перечитал Чехова. «Удивительно беспросветный писатель. […] Единственный тип, к которому у автора очевидно лежит душа — это сектант, но и то в самом банальном смысле слова; он даже не пытается проследить этот сектантский тип в разных слоях общества, напр[имер] интеллектуального сектанта, который играет в нашей жизни большую роль», — писал Чайковский из Петропавловской крепости не столько о Чехове, сколько о самом себе (Ч, 238). Тогда же Чайковский прочел Джеймса и, как нетрудно догадаться, был разочарован.
В 1910 году суд оправдал Чайковского. Немалое влияние оказало письмо к Столыпину английских друзей подсудимого; среди подписавшихся было восемь лордов и пять епископов. Потом Чайковский сотрудничал с Русским богатством, журналом старых народников, был деятельным участником кооперативного движения и президентом Свободного экономического общества. Так и не превзойдя экономических идей Веры Павловны, он стал непримиримым врагом большевиков. В качестве главы белогвардейской администрации в Архангельске он вновь пытался организовать крестьян на партизанскую войну, а потом участвовал в Версальских переговорах, требуя усилить интервенцию союзников в России. В эмиграции считали, что он был единственным русским, к которому прислушивался президент Вильсон. В 1920 году большевики в Москве заочно приговорили его к смертной казни по делу «Тактического центра»[225]. Основатель русского народничества все еще мешал своим революционным правнукам.
Чайковский умер в своей постели в 1926 году в Лондоне. «Этот революционер и не подозревал, в какой мере он был человеком старой России», — проницательно писал в некрологе Марк Алданов (Ч, 269). В записях последних лет Чайковский называл себя «спиритуалистом»; полувеком раньше этим словом называли себя американцы, товарищи по коммуне в Канзасе. Главными уроками своей жизни Чайковский считал «открытия современной опытной науки», называя имена Эйнштейна, Бергсона, Фрейда (так Рахметов по-своему читал Ньютона). Теперь Чайковский предвидел «вырождение большевизма» и появление «фашиствующего мужика», который ликвидирует большевистские нововведения, чтобы построить в итоге здоровую «крестьянскую демократию»[226] (так Шатов по-своему верил в русский народ). Интересно, как часто оказывался неправ этот выдающийся человек.
Это правда, что культура программирует человеческую жизнь. Новая литература, однако, делает это не так, как делала традиционная религия, которую не выбирают. Скорее это похоже на способ, которым компьютер программирует своего владельца. Человек выбирает между программами, но, выбрав, следует за ними; при случае, однако, может и переключиться с одной на другую. Он может даже выйти за пределы программ и романов, оказавшись между ними, в пустом и опасном пространстве жизненного творчества. Так Чайковский уезжал в Америку как герой Что делать? а возвращался из нее как герой Бесов. Но океанскую разницу этих текстов ему не удалось преодолеть.
4. Многообразие религиозного экстаза: Прагматизм в Духовной академии
Хождение идей в среде иной культуры обычно описывается как их восприятие, трансформация, искажение. Применительно к идеям американского прагматизма, однако, интереснее разбираться не в том, насколько верным было их восприятие иной культурой, а в другом: каким было их использование, к каким результатам оно привело, с какими ответными реакциями встретилось. Такой подход к интеллектуальной истории прагматизма соответствует его собственным теоретическим основаниям.
ФилософыВ России начала 20-го века Уильям Джеймс приобрел популярность не только в связи с новыми способами описания человеческого опыта, но благодаря самому его интересу к этому опыту позитивной его переоценке, своего рода ревальвации. В этот раз апология духовного опыта — утверждение его ценности, автономии, многообразия давалась от имени академической науки. Это смущало умы, путало карты, меняло привычную конфигурацию интеллектуальной арены. Атмосфере столичных университетов конца ушедшего века было свойственно «исключение всей духовной культуры»[227]. Позитивизм сливался с нигилизмом. Науки о духе были оставлены богословам, обучавшимся и преподававшим в Духовных академиях. В атмосфере религиозных исканий, свободно сочетавшейся с революционными настроениями, подобная специализация перестала соответствовать потребностям публики.
Усилия русских популяризаторов Джеймса сыграли свою роль в том, как сильно изменилась академическая обстановка к началу 1910-х годов. Интерес к религиозным вопросам приобрел специально-научный статус и легализовался в качестве занятий фольклором, этнографией, психологией. Мистицизм сомкнулся с народолюбием, унаследованным от предыдущих поколений интеллигенции. Эта традиция философии по-новому разрабатывалась историками и публицистами, новым искусством и, конечно, философией. Переводчик Психологии Джеймса философ Иван Лапшин в 1905 году ссылался на Многообразие религиозного опыта как на «удивительную по глубине и богатству содержания книгу»[228]. Согласно Лапшину, мистическое восприятие характеризуется отрицанием кантовских категорий рационального познания, а те описывают человеческий опыт неполно и неинтересно. Состояние мистического экстаза предполагает слияние субъекта с объектом, выход из воспринимаемого пространства-времени, отказ от категории причинности. Доказывая это, в манере Джеймса, обширными цитатами из европейских мистиков, Лапшин упрекал Канта в обеднении философского языка. Но Лапшин не был согласен с Джеймсом, который относился к явлениям мистического опыта с максимальной серьезностью и настаивал на их непосредственном понимании, «буквальном истолковании», как точно формулировал Лапшин. Пытаясь найти компромисс между Джеймсом и Кантом, русский философ признавал мистические феномены «метафорами». Они имеют значение не сами по себе, а в качестве литературных тропов, позволяющих понять и описать иные, более обычные области жизни.
Эстетизируя философию Джеймса, Лапшин снижал его пафос и ослаблял полемическое, а значит, практическое значение его идей. Эту опасность почувствовал редактор перевода Многообразия религиозного опыта философ Семен Лурье. В своем предисловии Лурье вслед за Лапшиным противопоставлял красочную психологию Джеймса и книжный рационализм Канта, но настаивал на буквальной реальности, подлинности и приоритетности джеймсовских феноменов:
«я» должно быть взято не в отдельной его […] части рационального сознания, а во всей полноте его сознательной и подсознательной жизни. Но в этом случае […] трансцендентальное «я» превращается в бессодержательную абстракцию, и единственной мерою бытия остается индивидуум с его […] таинственными обращениями и чудесными экстазами[229].