Глеб Мусихин - Очерки теории идеологий
Смещение при формировании дискурса отражает борьбу за право переформулировать разорванное терминологическое поле и «переустановить программу» причинно-следственных связей в пользу определенного политического сообщества. При этом наиболее восприимчивыми к смысловому смещению бывают, как правило, радикальные дискурсы, через отрицание оспаривающие политическое господство [Laclau, 2000а, р. 44–89]. Поэтому в условиях радикального отрицания именно политика выступает как первичное выражение человеческого взаимодействия.
Нужно отметить, что радикальная демократия подвергается разнообразной критике за неспособность нормативного видения, что ведет к упрощению политики, философскому нигилизму и лингвистической примитивности. Данная критика индуцирует в себе внешнее отношение к проекту отрицания (отсутствия). При этом игнорируется тот факт, что для радикальной демократической критики актуальным является не внешнее, а внутреннее качество отрицания. Внутреннее качество радикальной отрицательности, связанной с отсутствием, претендует на обладание необычайной продуктивной силой. Ж. Лакан сравнил силу такого воздействия с безусловной «силой препинания без текста» [Lacan, 2006, р. 324] (как сказано в известном фильме, «если уж сделала паузу, держи ее, сколько сможешь»). Именно это качество радикального отрицания позволяет нивелировать историческую колею зависимости, делая политически открытыми социально закрытые сферы; другими словами, радикальная проблематизация превращает политику в неопределенную сферу с открытым сценарием развития.
Однако преимущества радикального отсутствия одновременно становятся ахиллесовой пятой радикального демократического проекта. Лишенная актуальных способов проверки, политика в таком радикальном облике редуцирует до уровня борьбы внутри языка (и за язык), подменяя исторический анализ квазидетерминизмом самозарождения [Žižek, 2000, р. 213–262].
Именно на внеконтекстуальности и внеисторичности радикальных демократических проектов сосредоточилась современная неомарксистская критика последних. Это напоминает «старый спор славян между собою», но от этого он не становится менее интересным. Проблема радикального демократического проекта состоит в идущей от Альтюссера рефлексии отсутствия как недетерминированной тотальности. В противоположность этому современный неомарксизм утверждает, что радикальная критика как отсутствие неотделима от формы, которую принимают дискурсы в каждый момент времени и места, т. е. отрицание всегда детерминировано [Bhaskar, 2002, p. 38] и историзировано [Žižek, 2000, p. 213–262]. Это соотношение между отрицанием и дискурсивностью резонирует с тем, что Лакан называет экстимностью (в противоположность интимности), – состоянием, в котором граница между внутренним и внешним разрушается, что в крайнем случае принимает форму «чего-то странного для меня, хотя и находящегося в моем сердце» [Lacan, 1992, р. 71]. Другими словами, благодаря неизбежному историческому оформлению отрицание всегда мутирует и становится понятным только в зависимости от исторических обстоятельств.
Неотделимость отрицания от дискурсивности дополняется «прибавочной стоимостью», которая состоит в том, что сохраняется категория соотнесения мыслительных и материальных конструкций в качестве жизнеспособного инструмента анализа. Так, всемирное тяготение существовало и до того, как были выработаны конвенции теоретической и эмпирической физики относительно закона всемирного тяготения. Соотнесение мыслительного и материального мира обладает собственной мощью, распространяясь сквозь ткань истории независимо от дискурса, хотя и в неразрывной связи с последним [Bhaskar, 2002, р. 95]. Если приводить пример из социальной реальности, то неудержимое желание свободы у человека повсеместно появляется после обретения способности к речи, а не с формированием дискурса свободы как такового.
В соответствии с данной логикой дискурс отрицания включает как актуальность соотнесения с реальностью, так и процесс символизации, возникающий наперекор репрезентации действительности. Объект рассмотрения, таким образом, становится поддающимся если не полному научному исследованию, то, во всяком случае, очевидной артикуляции. Именно в этот момент критический реализм и психоаналитический марксизм приобретают решающее влияние. В случае психоаналитического марксизма объекты имеют значение только после обозначения класса в качестве ключевого признака глобального капитализма; при этом класс выступает только как артикуляция отрицания, т. е. является не более чем заполнителем пустоты пространства социального антагонизма. Поэтому капиталистические отношения фиксируются только через констатацию их саморазрушающегося характера. В свою очередь, критический реализм исходит из того, что в научном исследовании аналитическое значение признаков проверки накладывается на отсутствие этих признаков. Другими словами, в сфере производства знания существует асинхронная связь между генерирующими знания механизмами, реальными событиями и эмпирическими знаниями, при этом именно аналитическая продуктивность последних позволяет доверять представительским возможностям объектов.
Столь изощренная неомарксистская интерпретация отрицания как «реальности отсутствия» порождает негативную реакцию многих «левых» мыслителей, нацеленных не на утопию как отрицание, а на действительность как критику. Лаклау утверждает, что подобный подход «не продуцируется действительной политической рефлексией, а является следствием психоаналитических дискурсов идеологического ПОЛЯ», поэтому с носителями такого видения политики невозможно даже вступить в дискуссию по политическим вопросам, так как они заранее ограничивают понятийное поле матрицей искусственно расставленных значений [Laclau, 2000b, p. 289–290].
Онтологическая проблема неомарксистского отрицания состоит в том, что в нем присутствует скрытое предположение о наличии фигуры (субъекта), осуществляющего селекцию значений. Именно неявное присутствие подобного субъекта порождает априорную имплицитную веру в доброжелательность человеческих кондиций. Это становится особенно заметным в стратегии коллективного самовыражения народа Харта и Негри, содержащей сомнительное нормативное предположение, что коллектив обладает априорной способностью продуцировать отражающее самосознание, из которого возникает преобразующий телос [Hart, Negri, 2000].
Подобная телеологичность лишает современную марксистскую утопию отрицающего (т. е. преобразующего) потенциала, так как телеология качественно «уравнивает» силы утопии и идеологизированной реальности. Ведь именно за надуманность целенаправленного воздействия «невидимой руки рынка» марксизм критикует капитализм, доказывая его бессмысленность (иллюзорность). Если же в марксистской утопии обнаруживается свой телос, то она есть не более чем другая бессмысленность (иллюзия).
Для преодоления подобной угрозы неомарксизм обращается к биоантропологическим компонентам человеческого состояния, влияющим на процесс политического самоуправления. При этом утверждается, что между биоантропологическими особенностями человека и физическим миром, в котором человек живет, нет принципиального барьера [Virno, 2008, р. 11]. В результате отсутствия такого барьера появляется человек как «животное, открытое миру» [Ibid., р. 17], которое не нуждается в проверке своих действий, и поэтому подобная проверка может быть навязана только внешней средой. Последняя переворачивает проблему создания контролирующих институтов с ног на голову. Исходя из изложенного, подобные институты формируются, чтобы поставить открытость человека миру (как радикальное отрицание нормативной статичности) в определенные рамки. Образно говоря, институты «закрывают» открытого человека.
В результате отрицание как таковое, в которое воплотилась человеческая открытость миру благодаря овладению речью, получило прямо противоположный смысл, провоцируя животные импульсы Левиафана. Поэтому отрицание такого Левиафана, согласно законам диалектики, становится не первым, а вторым отрицанием, т. е. отрицанием отрицания. Тем самым утопическая радикальная критика не закрывает, а вновь открывает перспективу человеческого общества как непредопределенного (а потому открытого) сценария.
Как это ни странно, но подобная трактовка Левиафана имеет своими интеллектуальными основаниями идеи К. Шмитта (а точнее – его интерпретацию библейской концепции катехона)[35]. Эсхатологически-политический смысл данного принципа в шмиттовской интерпретации состоит в преднамеренном контакте Левиафана с силами зла для противостояния последнему[36]. В неомарксистской радикальной утопии подобным катехоном выступает побудительная перформативная критика, создающая дискурсы радикального отрицания капиталистического порядка (вплоть до экстремизма, который как таковой есть зло). Именно здесь кроется ключевой недостаток подобного эсхатологически-политического понимания радикального отрицания. Возникнув как экстремальный дискурс, радикальная утопия подвергается институционализации, которая, в свою очередь, чревата экстремизмом как насильственным целенаправленным действием, на что современные неомарксисты не согласны. Можно сказать, что марксистское радикальное отрицание настигла институционализация философского либерализма. В результате происходит столкновение несовместимых формы и содержания, порождающее конструкции, которые не устраивают ни либералов, ни марксистов.