Лев Тихомиров - Начала и концы: либералы и террористы
Без революции человечеству 70-х годов грозило полное крушение всего миросозерцания. Он этого не мог допустить, ум был слишком непривычен к работе и, главное, другой веры не мог себе найти. Оставалось одно: единоличный бунт. Если бы революционного материала было в России чуть-чуть побольше, он бы попытал баррикады или переворотный заговор. Но это оказывалось невозможным. Не выходило ничего. Оставалось действовать в одиночку, с группой товарищей, а стало быть — против лиц же, тайком, из-за угла… Под эту разбойничью практику, разумеется, подыскивались цели самые разнообразные: месть, дезорганизация, охрана пропаганды и т. п. В основной подкладке это просто был единственный способ начать революцию, то есть показать себе, будто бы она действительно начинается, будто бы собственные толки о ней — не пустые фразы.
Часть 22
Такой страшный шаг назревал долго, он не мог бы состояться, если бы революционеры не успели одурманить окончательно своего разума и своей совести, и даже после этого он не мог бы состояться в широких размерах, если бы легкомысленное и истинно преступное поведение некоторой части общества не поддержало иллюзии в наркотизированном мозгу террористов. Но все эти условия осуществлялись одно за другим, как будто нарочно подготовляемые.
Хороши были наши «все науки», проходимые по программе Лаврова в кружках самообразования, хорошо было наше «чтение» книжек, как две капли сходных между собою! Но даже и это донельзя умеренное обременение своей головы было отброшено во время «движения в народ». Началось отрицание наук, и новая формация «передовой интеллигенции» умудрилась дойти до замечательного невежества. Революционеры первого периода прозвали новых людей «троглодитами». Как новые Омары, «троглодиты» могли бы сказать: «Или в науках подтверждают революцию, и тогда они излишни, или ей противоречат, и тогда они вредны».
Отрицание чтения, образования, книжек имело, однако, свою внутреннюю логику. Что действительно могла дать революционерам «наука», им доступная, то есть писания разных либералов? В основах — ничего. В частностях же могла только охлаждать, вселяя все-таки сомнения. Из-за чего же было тратить время, необходимое «для дела»? Любви к чистому знанию не было, да такое знание и не могло ее в себе выработать. Практического же, «полезного» тоже ничего не представлялось. Образование, чтение поэтому чрезвычайно забрасывались в слоях молодежи, на которых отражалось влияние революционеров того времени, и результаты получались иногда очень резкие. Я могу вспомнить чрезвычайно талантливых мальчиков первых курсов, которые в два-три года замечательно тупели с погружением своего ума в это самодовольное бедствие. Действительно, какая бы ни была наука, хотя бы самая патентованная либеральная, она все же давала некоторое упражнение, от которого теперь совершенно отрешались. Революционная вера заковывалась в непроницаемую броню отвычки рассуждать и ничегонезнания. Без этого ей трудно было бы уцелеть, пережить вопиющий опровергающий крик фактов и дойти до своего «террора», даже не замечая, что он составляет ей логический смертный приговор. Заклепав наглухо все пружины понимания, можно было теперь встретить помеху только в привычках нравственного чувства.
Любопытно, однако, как все устраивалось само собой, но с такой систематичностью, как будто кто нарочно подстраивал и вел к роковому концу. Еще с 1876 года, когда не было никаких политических убийств (хотя и были уже к ним подстрекательства), в революционных кружках с чрезвычайной силой возникает, по-видимому, странный спор о том, оправдывает ли цель средства? Посторонний слушатель подумал бы, что эти люди замышляют преступление и расчищают для него путь в своей совести. Революция полубессознательно наткнулась на такие препятствия, которых чистыми средствами не могла одолеть; она искала других средств, которых нечистоту сознавала, потому что сама искала им оправдания. Вопрос дебатировался чрезвычайно страстно. Сильнейший кружок 1877–1878 годов «Земля и воля» признал правило: «Цель оправдывает средства» — основным принципом, внес его в свою программу, и с тех пор в кружок никто не был допускаем без торжественного исповедания этого иезуитского принципа.
Действительно, со своей точки зрения революционеры и не могли его не принять. Нравственные понятия совершенно связывали им руки. А между тем почему же нельзя убить, ограбить, обмануть? Почему нельзя насильно навязать народу ту или иную судьбу? Конечно, утилитарная нравственность, единственная, которую могли признавать они, говорила, что убийство, нарушение чужого права, обман и т. п. — недозволительны, потому что они вредны для общества. Как общее правило, это было ясно. Но в отношении революционеров, спасителей общества, передовой его части, носителей разума человечества? Ведь они осуществляли революцию, то есть величайшее благо, а величайшее благо, величайшая степень пользы выражает в себе и величайшую степень нравственности. Стало быть, если для такой цели потребуется кого-нибудь убить — это полезно, то есть и нравственно, дозволительно или даже обязательно. Но, может быть, расчет окажется ошибочным, может быть, убийство или грабеж окажутся неполезными, нецелесообразными? Это уже другой вопрос, и, во всяком случае, революционерам приходится тут полагаться только на свое соображение, потому что они впереди всех, они понимают лучше всех и некому им делать указаний. Если они признают что-либо полезным, то, по наибольшей степени вероятности, это действительно полезно. Если же слушаться указаний общества или народа, то наделаешь гораздо больше ошибок.
Часть 23
В то время когда в революционной среде различными путями назревали идеи террора, «передовое» общество принимало все более оппозиционное положение. Привыкши пользоваться всеми неприятностями в делах как средством критики, имеющей концом намек на «увенчание здания» и необходимость «содействия», это общество так же отнеслось и к многочисленным политическим процессам. Это было тем легче, что процессы велись публично, шумно, словно их нарочно старались раскричать. Ласки подсудимым, порицания правительству и администрации, «губящим молодежь», — все это шло crescendo. На беду, тогда все согласно складывалось к одному концу; в злополучном процессе 193-х дело было действительно чрезвычайно раздуто следствием. По существу, фактическая (а не нравственная) виновность большинства привлеченных была так ничтожна, что не стоила даже судебного разбирательства, а требовала чисто административных взысканий. Точно так же подсудимые (сначала их было привлечено около шестисот, кажется, человек) ничуть не составляли одного тайного общества, как усиливалось доказать следствие. Эта коренная ошибка следствия привела к тому, что дело затянулось до невозможности. Подсудимые сидели по четыре года в одиночном заключении. Это было и жестоко, и несправедливо, не могло не возбуждать действительного чувства и тем более уж служило превосходным предлогом для либерального крика. Под влиянием всего этого (не знаю, что делалось в высших сферах) администрация низшая, с которой приходилось сталкиваться, замечательно размякла, держала себя совершенно как виноватая. В доме предварительного заключения (в Петербурге), где скапливалось человек по триста политических подсудимых, установились совершенно невероятные порядки, которые завершились злополучным столкновением бывшего градоначальника Ф. Ф. Трепова[23] с «политическим» — лишенным всех прав Боголюбовым.
Генерал Трепов, которого вид «одиночного заключения» политических владык тюрьм должен был довести до истинной ярости (и человек, сколько-нибудь помнящий дисциплину, поймет это чувство), придрался за пустяки к Боголюбову и приказал его высечь. Оправдывать кого-нибудь в этой истории я не стану, да и лишнее. Дело само за себя говорит. Происходило оно чуть не накануне выпуска на суд двухсотенной толпы доведенных до бешенства подсудимых. Процесс вышел таким, каким должен был выйти, то есть самой скандальной политической демонстрацией, которую слабость суда не умела прекратить, даже когда она началась. «Передовая» публика приветствовала «героев», и затем 150 подсудимых были триумфально выпущены на улицы Петербурга.
У подъезда тюрьмы они встречали кареты сердобольных сочувствующих, которые предлагали гостеприимство первым встречным «политическим». Много дверей «в обществе» открывалось пред магическим словом «освобожденный». Полиция держала себя пред ними с самой предупредительной любезностью. А впрочем, это был вообще момент такой «вежливости» полиции, как будто она поголовно собиралась в отставку.