Освальд Шпенглер - Закат Европы
Ввиду двойственности природы и истории эта задача может быть двоякой. Перед нами два во всех отношениях отличных языка форм, и в картине мира неопределенного характера – как это обычно бывает – оба эти языка вступают во взаимное соперничество и путают друг друга, никогда не связываясь в единство.
Направленность и протяженность служат отличительными признаками исторических и природных впечатлений от мира. Человек совершенно не в состоянии действовать одновременно и в том и в другом направлении. Слово «цель» имеет характерный двойной смысл. В одном случае оно означает будущее, в другом – пространственное отстояние. Мы увидим, что исторический материалист с необходимостью ощущает время как измерение. Для прирожденных художников, наоборот, как это показывает лирика всех народов, пространственные дали, облака, горизонт, заходящее солнце суть впечатления, которые невольно связываются с чувством чего-то предстоящего в будущем. Греческий поэт отрицает будущее, поэтому он ничего этого не видит и ничего не воспевает. Так как он всецело принадлежит настоящему, то он всецело принадлежит также близости. Естествоиспытатель, если он человек творческого рассудка в подлинном смысле этого слова, будь это экспериментатор, вроде Фарадея, теоретик, вроде Галилея, или вычислитель, вроде Ньютона, находит в своем мире только лишенные направленности количества, которые он измеряет, оценивает и упорядочивает. Только количественное допускает числовое оформление, причинно определенно, доступно понятиям и формулировке в законах. Этим исчерпываются возможности всякого чистого естествознания. Все законы представляются связями количеств, или, как выражается физик, все физические процессы протекают в пространстве. Физик античности, не изменяя фактов, исправил бы это выражение в смысле античного, отрицающего пространство мироощущения следующим образом: все процессы «происходят между телами».
Историческим впечатлениям чуждо все количественное. Оба способа восприятия, из которых один соответствует миру природы, другой же миру истории, хорошо нам известны, как ни мало внимания обращали мы до сих пор на их противоположность. Существуют познание природы и познание людей. Есть опыт науки и опыт жизни. Проследите эту противоположность вплоть до самых отдаленных ее следствий, и тогда вы поймете, что здесь имеется в виду.
Все способы понимания мира мы вправе в конечном счете назвать морфологией. Морфология механического и протяженного, наука, вскрывающая законы природы и причинные отношения и вносящая в них порядок, называется нами систематикой. Морфология органического, истории и жизни, всего того, что чревато направленностью и судьбой, называется физиогномикой.
Чем более человек расположен к историческому мышлению, тем явственнее физиогномический характер всего того, что он постигает, сообщает другим и создает в мыслях. Эллинскому ваянию была чужда всякая физиогномика не менее, чем аттической драме. Эта черта была неправильно понята классицизмом Винкельмана и Лессинга как «общечеловеческое». Гёте как в своей теории растений, так и в «Тассо», как в своей лирике, так и в личном общении был мастером физиогномики.
5.Этот способ видения мира имеет еще перед собой великую будущность на последних стадиях существования западной цивилизации. Через столетие все возможные на этой почве науки превратятся в фрагменты одной грандиозной физиогномики всего человеческого. В этом как раз смысл «морфологии всемирной истории». В каждой науке, как в отношении ее целей, так и в отношении содержания, человек говорит о самом себе. Всякий научный опыт сводится к самопознанию. С этой точки зрения мы только что рассмотрели математику в качестве главы физиогномики. Нашему рассмотрению подверглось не то, что замышляет отдельный математик. Мы распростились со специалистами, предоставляя им их факты и достижения. Математик, как человек, деятельность которого составляет часть его личности, знания и мнения – часть его физиономии, служит орудием культуры. При его посредстве она говорит о себе. Он принадлежит к ее физиогномике как личность, как дух, со всеми своими открытиями и познаниями.
Всякая математика, наглядно осуществляющая идею числа путем научной системы или, как это было в Египте, в форме архитектуры, есть исповедь какой-нибудь души. Несомненно, что ее сознательная работа принадлежит только поверхности исторического, и столь же несомненно, что ее подсознательный элемент, само число как изначальный феномен и стиль развития принадлежат к завершенному миру форм, служат выражением бытия, жизненной силы. История ее жизни, ее расцвет и увядание, ее глубокая связь с изобразительными искусствами, с мифами и культами соответствующей культуры – все это принадлежит к считающейся едва возможной морфологии второго, исторического способа познания.
Видимая сторона всякой истории имеет поэтому тоже значение, что и внешний облик отдельного человека: его рост, выражение лица, манера держаться, походка, своеобразие языка и жестикуляция. Все это припекает внимание того, кто разбирается в людях. Тело – ограниченное, ставшее, преходящее – служит выражением души. Но знатоку людей нужно также уметь понимать и те человеческие организации высокого стиля, которые называются мною культурами, нужно разбираться в выражении их лица, в их языке и манерах, подобно тому как это делается по отношению к отдельному человеку. Писать историю философски – значит писать ее так, как Шекспир писал свои трагедии отдельных личностей.
Физиогномика есть перенесенное в область духа искусство портрета. Дон Кихот, Вертер, Жюльен Сорель – портреты эпохи, Фауст же – портрет целой культуры. Естествоиспытатель, морфолог-систематик под портретом мира понимает задачу чистого подражания. Для живописца-ремесленника это равносильно «верности природе», «похожести», так как он, по существу, поступает совсем по-математически. Настоящий портрет в стиле Рембрандта всегда физиогномика, всегда история. Ряд его автопортретов не что иное, как автобиография, в истинно гетевском смысле этого слова. Так следует писать биографии великих культур. Сторона подражательная, работа историка-специалиста над датами и числами – только средство, не цель. К чертам лица истории принадлежит все, к чему до сих нор прилагались личные масштабы пользы и вреда, добра и зла, приятного и неприятного: как формы правления, так и формы хозяйства, битвы наравне с произведениями искусства, науки рядом с богами, математика вместе с моралью. Все вообще, что стало, все, что является, есть символ, выражение души. Он требует взгляда знатока людей, не подлежит подведению под закон, но может только ощущаться в своем значении. На этом – пути исследование достигает последней и высшей достоверности: «Все преходящее есть только символ».
Естествознанию можно научиться; историком нужно родиться. Историк руководится ощущением, он сразу понимает и проникает в то, чему не научиться, что ускользает от всякого намеренного воздействия и не подчинено воле, что редко обнаруживается во всей своей силе. Сколько угодно можно разлагать, определять, упорядочивать, отграничивать причину от действия. Это – работа; другой же вид постижения – творчество. Образ и закон, подобие и понятие, символ и формула предполагают совершенно различные средства познания. Их соотношение – соотношение жизни и смерти, созидания и разрушения. Рассудок, понятие, «познавая», умерщвляет. Он превращает познанное в недвижный предмет, доступный делению и измерению. Созерцание одушевляет. Оно включает единичную вещь в живое, непосредственно ощущаемое единство. Поэзия и историческое исследование родственны друг другу; такая же родственность существует между познанием и счетом. Но – как сказал однажды Геббель – «системы не есть плод воображения, а произведения искусства не являются результатом расчета, или, что то же самое, не производятся мышлением». Художник, подлинный историк, созерцает становящееся. Он еще раз переживает становление в чертах созерцаемого. Систематик, будь он физиком, дарвинистом или историком-прагматистом, познает то, что стало. Душа художника, подобно душе культуры, есть то, что жаждет осуществления, нечто целостное и совершенное, говоря на языке прежней философии, – микрокосм. Дух физика, позднейшее, более узкое и преходящее явление, принадлежит к наиболее зрелым стадиям культуры. Он тесно связан с появлением городов, где жизнь все больше и больше сжимается, и вместе с их исчезновением исчезает и он. Античная наука существовала только в период от ионийцев VI века и до эпохи римского владычества. Античных же художников мы видим во все время существования античной культуры.
Схема может и здесь служить для пояснения:
Если мы попытаемся выяснить принцип единства, лежащий в основе каждого из этих миров, то окажется, что математически упорядоченное познание – и чем более оно математично, тем решительнее – относится исключительно к настоящему. Картина мира, рисующаяся взору физика, есть то, что развертывается в каждый момент перед его чувствами. Наиболее замалчиваемая, но тем более незыблемая предпосылка всякого естествознания гласит, что природа для всех и во все времена одна и та же. Эксперимент «навсегда» решает дело. Подлинная история, однако, основывается на столь же твердом противоположном внутреннем чувстве. История в качестве своего органа требует с трудом поддающийся описанию вид внутреннего чувства, впечатления которого бесконечно изменчивы и тем самым не могут быть объединены в одном моменте времени. (О мнимом «времени» физики речь будет позже.) Картина истории – будь это история человечества, мира организмов, земли, системы неподвижных звезд – всегда дело памяти. И тут можно повторить уже сделанное выше различение, что «природа» – это картина мира, в которой память подчинена единству непосредственного чувственного восприятия, тогда как в «истории», напротив, память включает в себя чувственные впечатления. Памятью я называю здесь некоторую высшую способность, свойственную отнюдь не всякой душе и многим присущую лишь в незначительной степени, род силы воображения, который позволяет переживать каждое мгновение sub specie aeternitatis [6], постоянно относя его ко всему прошлому и будущему; она служит предпосылкой всякого рода обозримости в рефлексии, самопознания и сознания своей жизни. Памяти в этом смысле у античного человека не было, – следовательно, у него не было истории ни того, что в нем, ни того, что вокруг него («Об истории судить может только тот, кто сам пережил историю». Гете). В античном сознании мира все прошлое вбиралось в мгновенность настоящего. Сравните в высшей степени «исторические» головы скульптур Наумбургского собора, портреты Дюрера и Рембрандта с эллинскими изображениями, хотя бы, например, с известными статуями Софокла. Первые рассказывают целую историю души; черты вторых ограничиваются выражением мгновенного внутреннего состояния. Они умалчивают обо всем, что в жизненном течении привело к такому состоянию, – если об этом вообще может быть речь у подлинного античного человека, который всегда есть нечто готовое и не подвержен никакому развитию.